— «Человек — это тропинка…» — пробормотал, напоминая, Анатолий. — Вряд ли больная женщина может родить вполне здорового… Ну ладно, будем считать, что мордатый выполняет свою миссию в качестве подопытного кролика. Опробуют на нем лекарства, потом кого-нибудь порядочного вылечат… Я, например, подохну — гормоны принимать не буду! Чем жить в образе свиньи, лучше умереть. — Он все еще усмехался, но глаза снова стали злыми. — Конечно, человек не виноват, что он болен, но я бы все-таки разогнал это гнездо! Оставил только тех, кто активно работает, нужен позарез обществу… Вон, например, парень идет, Сережка Белов, золотые руки, слесарь-инструментальщик шестого разряда…
Я ничего не отвечала. «Кто позарез нужен обществу…» Интересно, кому доверить решение? Василий — «золотые руки» и по-своему «золотая голова»… Я, когда он уже был дорог мне, как никто прежде и никто после, мучилась, определяя ему место в моем мироздании. Зачем он себя так нерасчетливо расходует? Зачем его гибкий ум, его талантливая чуткость ко всему на свете тратятся так нелепо щедро?.. Кем он мог бы быть, мой несостоявшийся Ломоносов, если бы в начале жизни ноги его шагнули на иную стезю?.. Сама с собой проводила я тогда эти школьные дискуссии, убеждая себя, что могла бы прожить без самолетов и ракет, без холодильников и пылесосов, без сложных соусов к безвкусному, конвейерным способом выращенному цыпленку… В пещере на циновке, как отшельники древности, питаясь кореньями, съедобными листьями и дикими ананасами. На мой взгляд, только путь мысли важен в этом мире: от учителя к ученику, от ученика к другому ученику, не вширь, но вглубь…
«Каждому — свое» — так, кажется, было написано на тех страшных воротах? Едва не договорился до этого Анатолий…
Коли уж придуман пылесос, будет придуман и его усовершенствованный вариант, чья-то «золотая голова» и «золотые руки» загубят свою стезю на это. Виноваты древние римляне, развратившие мир зрелищем роскоши для немногих — ее возжаждали все…
8
Тот месяц, изгнанный мною из воспоминаний, был, наверное, самым тяжким в моей жизни. Как мы с Василием мучили друг друга, какая это была война самолюбий, сколько раз за этот месяц мы расставались навсегда, чтобы через час понять, что врозь невозможно.
Я привыкла, что мужчины глядят на меня снизу вверх — прежде судьба посылала мне таких; Василий привык к покорному обожанию и хотел, чтобы я «знала свое место». «Что ты из себя строишь? — кидал он мне презрительно во время ссор. — Набаловали тебя! Ученая дама! А копни — каждая из вас мечтает портки стирать постоянному мужику!..» Ох, как ненавидела я его в эти минуты, как старалась побольнее уязвить репликами вроде той, что мне подсказал Анатолий: «Три книжки — и те по слогам…»
Но все равно я любила его, а он меня — за что, вопреки чему, кто тут может разобраться, кто может вычислить алгеброй это согласие несогласных?..
Однако близилось время, когда мука должна была наконец прекратиться: командировка у большинства моих консультантов шла к концу. Новый год Василий будет встречать дома, а я в Мадрасе. Индийцы просили продлить пребывание на заводе некоторым специалистам, но никто не соглашался: первый раз так долго за границей трудно, тоска берет. Я была рада, что Василий уедет, хотя понимала, что тяжко осиротею, что какой-то долгий срок будет саднить у меня внутри, точно сердце разрезали пополам. Но раны заживают…
Выходные возле Дня Конституции сдвинули, получилось три свободных. Отпросившись у руководства, мы с Василием отправились в Бенарес — один из самых моих любимых индийских городов. Я хотела, чтобы Василий увидел Ганг.
Уже в самолете мы неожиданно ощутили сладкую легкость свободы от взглядов, и сразу словно бы стало проще и легче все. Словно мы вместе давным-давно, и это привычно, но не наскучило, просто страсть перешла в нежность. Василий снял пиджак, оставшись в свитере, убрал подлокотник кресла, разделявший нас, протянул руку:
— Поспи. Два часа лететь.
Я положила щеку ему на сгиб возле плеча, он обнял меня некрепко, погладил по волосам. Никто на нас не обращал внимания: немолодые мужчина и женщина, какое кому до них дело? Полуприкрыв веки, я смотрела на синеватую после бритья щеку Василия с продольной глубокой складкой, ловила иногда его взгляд.
— Так-то вот, зайчонок… — сказал он, отвечая каким-то своим мыслям, и вздохнул.
Я провела тыльной стороной ладони у него под подбородком, тоже вздохнула. Именно: «так-то вот…»
— Может, поедешь со мной? — спросил он, когда стюардесса объявила, что самолет пошел на посадку. Я покачала головой, больше мы об этом не разговаривали.
Был теплый вечер. Устроившись в гостинице, мы взяли такси, чтобы доехать до центра.
Побрели к Гангу узкой улицей меж близко содвинутых домов. Сырая сладковато-дымная чернота этого торгового коридора распадалась на клочья отдельного света: красные огни жаровен в лавках, прыгающие языки светильников на тележках среди кучек риса и муки, среди стопочек самосы и банок со сластями; сверкающие ни́зки маленьких разноцветных лампочек над прилавками с браслетами из цветного стекла — их по нескольку штук сразу надевали на узкие руки с тонкими запястьями полные индийские женщины. Улица томительно и сладко густела душными запахами: жарился горох и земляные орехи, кипело в котлах молоко, курились палочки благовоний, шло от Ганга сырое тепло большой воды. Гудел колокол в маленьком индуистском храме на горе: каждый входящий дергал за веревку, чтобы боги услышали его. Бродили горбатые коровы, тыкались мордами в мешки с рисом и мукой. Под ногами было скользко и грязно.
Мы шли с неторопливой толпой паломников дальше, к Гангу. Здесь было темно, только кое-где качались огненные лепестки свечей в руках идущих. Сырой теплый запах усиливался, за головами уже смутно проглянулся Ганг, люди тихо потекли по ступеням каменной лестницы. Она отзывалась подошвам «чапалей», нежному переплеску босых ступней; изредка, грубо, точно били толстое стекло, звучали каблуки европейских туфель. А рядом с потоком паломников была иная страна, иной берег: прокаженные тянули руки, изглоданные болезнью; голый монах со спутанными длинными волосами, перемазанный илом Ганга, монотонно аккомпанировал себе кастаньетами, дергаясь в ритуальном танце; семья расположилась на ночлег на расстеленной холстине. Толпа снесла нас вниз.
Огромная вода плыла мимо нас. Гладкая непрерывность ее шла и шла бесконечно, как жизнь; в черноте ее качались и пропадали неясно белые туловища людей, торчали неплотно в этом бесконечно древнем потоке, словно бы фигурки грешников на кругах Дантова ада. Больные, здоровые, старые, молодые, женщины, мужчины — всё новые и новые толпы паломников торопливо размещались в священной воде, умывались, чистили зубы, мыли в паху, под мышками, очищались. Ганг равнодушно уносил поверяемые ему грехи, точно это была массовая безмолвная исповедь. Я присела на корточки, опустила руки в воду: здравствуй… Ганг снисходительно шлепнул волной, здороваясь, намочил мне ноги. Я умылась: в воде Ганга много растворенного серебра, она чиста, она очищает.
Помедлив, Василий тоже наклонился, опустив руки в воду, провел по лицу.
— Я рад, что увидел это…
Ночью мы спали рядом, и опять больше нежности, чем страсти, было в наших объятиях.
Когда мы уезжали, я уговорила Василия купить жене золототканый бенаресский шарф. Он купил два — жене и дочке. И еще купил гипюру. У нас все консультанты покупали женам гипюр или бархат.
— Приезжай, — звал он меня. — Вернешься в Союз, приезжай просто отпуск провести. Проедемся с тобой по Байкалу, поживем где-нибудь в диком месте в зимовье. Приезжай, зайчонок, покажу тебе Сибирь, куда твоя Индия!..
Спустя десять месяцев мне написал его товарищ. Василий погиб в то же лето: поехали на Байкал на рыбалку, разыгралась волна, не выгребли к берегу…
Нерасчетливо-щедро растратил он свою жизнь, думала я раньше. Может, это и хорошо, что нерасчетливо, — думала я сейчас…