Творилась в ней вторая жизнь не потому, что она этого хотела, а потому, что ей это для чего-то было определено. Сначала — детская, в подробностях не помнимая уже, но почему-то окрашенная иной, не той, что она постигла, повзрослев, эротикой, — видимо, это были законы созревания; потом, когда начались книги, был долгий период существования в ней Маугли с твердой кожей подошв, топтавших жесткую траву джунглей. Неподвижно скорченное в постели тело ее ныло от счастья, ощущая силу и эластичность мускулов, когда раскачивалось на лианах и ныряло в мужественно-теплую воду Вайнгунги. Потом была многонощная нежность к чудовищу, превращавшемуся в прекрасного юношу с ласковыми требовательными руками. Разное было. Во время войны и после вторая жизнь стала более бытовой, полной таких подробностей, как обильная еда, красивая одежда, любование ее талантами и незаметной красотой людьми, уважаемыми ею в первой жизни.
Она не задавалась вопросом, хорошо или плохо, что у ней есть вторая жизнь, поскольку так с ней было всегда, ни с кем об этом не говорила, пожалуй, лишь однажды с малознакомой девочкой, у которой тоже наличествовала вторая жизнь; возможно, она была у всех. Впрочем, надо думать, далеко не у всех, потому что жили вокруг и люди недовольные, ущемленные, чего при наличии у них второй жизни быть бы не должно. Такие люди казались ей неприятными, как заразные больные, она избегала даже разговоров с ними.
Однако с некоторых пор ей вдруг сделалось не так интересно жить второй жизнью, словно бы та умерла в ней раньше ее, состарилась, вяло рисуя малоинтересные эпизоды, и она засыпа́ла, не находя в себе гормональной энергии, чтобы привычно прожить свою ежевечернюю порцию второй жизни. Тогда пришлось опять брать халтуру, чтобы купить телевизор, он помогал ей, как и прежде, уйти вон из своей оболочки, чтобы прожить чью-то, зачастую плохо придуманную, но все же чужую жизнь. Правда, последние известия она никогда не смотрела, потому что в мире всегда было неспокойно, а она войну хорошо помнила и безумно боялась новой.
Сегодня, вопреки привычному, продолжение нефтянолюбовного сюжета, трепещущего в голубенькой небольшой линзе ящика, ее не увлекло. Поразговаривав с зашедшей Наташкой, легла спать рано и некоторое время размышляла о Наташке, о том, как с ней быть. Потом стала вспоминать, что́ произошло с ней самой и к чему все теперь придет. Слышала почему-то, что происшедшее значительно, давно ею ожидаемо, тревожно и, пожалуй, несчастливо изменит ее будущее. С другой стороны, она была оптимисткой и тревожные волны, пронизывающие ее спинной мозг, объясняла усталостью, нервозностью, старостью.
6
Под утро, часов в пять, как с некоторых пор у ней стало обычаем, она проснулась и снова думала о Наташке. Единственное дорогое ее сердцу существо, не имевшее с ней ни капли близкой крови. Но схожее судьбой. Только схема у Наташки была более правильной: выйдя замуж и родив сына, мать подкинула «ошибку молодости» собственной матери, Наташкиной бабке.
Бабка эта в свое время была взрослой девушкой, имевшей маму, работавшую в «Нарпите», щедро подкармливавшую приятельницу, очутившуюся с малой племянницей на руках. Потом девушка вышла замуж за одноклассника, белобрысого, белозубого парнишку, погибшего в первые полгода войны, и уже тетка с племянницей помогали ей растить дочку, похоронить мать, оказавшуюся на дежурстве в радиусе попадания бомбы. Потом всей своей дружной малонаселенной квартирой растили дочку этой дочки — ясноглазое, белобрысое и белозубое, в деда, имеющее пока на все право существо. Наташка так и жила до сей поры ясноглазой, безалаберно-доброй, имеющей на все право, вхожей во все комнаты квартиры, где не осталось ни одного мужчины, ни одной молодой женщины. Была Наташка достаточно умна, современна и, как многие, не устроена в личной жизни. В институте, где она работала лаборанткой на кафедре, был у нее иногородний парень, которого она любила, от которого делала аборты, но выйти замуж за него не могла по трем причинам. Во-первых, он сильно пил, во-вторых, им негде было жить, в-третьих, он ей не предлагал выйти замуж.
«Понимаешь, дед, — говорила Наташка, прикуривая сигарету от сигареты и вздыхая, — если бы у меня была комната — все проблемы сняты. Пить его я бы отучила, а к себе приучила. Но куда я его приведу. Баб мой сдохнет, он и так с давлением носится. Его жаль».
Проблема была неразрешимой. У Наташки с бабкой была великолепная комната в двадцать четыре метра, санитарная норма не нарушалась и при появлении третьего. Но привести туда этого третьего — пьющего широкого парня, красавца и гуляку, хотя и доброго сердцем, было невозможно. «Баб» начинал умирать от высокого давления, едва, даже исподволь, кто-то заводил речь о Володе.
Лежала на боку, подтянув колени к подбородку, закрыв глаза, — точно как когда плавала в части мирового океана пятьдесят три года назад, — думала. Даже пришла ей в голову наглая, не оформленная словами идея — просто туманный знак — оставить эту комнату Наташке, а самой уйти туда, где диван с вылезшими пружинами. Но туманный знак этот рассеялся, и возможен он был лишь в сей предутренний час. Она была доброй, но не настолько. Если даже ее вдруг позовут в ту комнату, пойдет она лишь с тем, чтобы обменять ту и эту на нечто более просторное. Иначе можно озвереть. Не мама с сыном.
И опять пошла вторая жизнь: она уже жила в той комнатенке, в какой-то момент ей пришло в голову поднять трухлявую доску подоконника, там кирпичная старая кладка, но три или четыре кирпича промазаны не серой, как белковый крем в трубочках, штукатуркой — старой, на яйце, молоке и еще на чем-то, — а белой, обычной, изготовленной наспех в двадцатые годы, когда служители культа прятали награбленное. Молотком и зубилом, тихонечко, — надо купить, кстати, где это все продается, — стукают они по этим кирпичам, штукатурка осыпается легко, точно она опять же из «безе», кирпичи вынимаются, под ними — деревянная шкатулка. Золотые перстни с изумрудами, рубинами, сапфирами, бриллиантами размером с голубиное яйцо, жемчужные ожерелья, бриллиантовые колье и диадемы, золотые кружочки «николаевских». Они высыпают все это на стол, гора старинных безделушек сверкает в электрическом свете, они любуются ею, перебирают, разглядывают. Можно тут и портвейну пригубить для полноты ощущений. А утром, пригласив из милиции, сдают под опись государству. Получают заслуженный процент. Этого процента хватает на кооперативную квартиру и мебель. Больше им ничего не надо, на портвейн заработают. Тогда можно свою комнату оставить Наташке. Впрочем, и тут загвоздка — как. Удочерить. Не выписываться.
Она поднялась, налила себе полрюмки портвейну выпила по глоточку, посмотрела в щелку в шторах на продуктовую машину, тарахтевшую под ее окном. Вечная история. Зато центр. На окраинах, кстати, тоже машины, везде теперь машины.
7
Снова бурно потекла вторая жизнь, само собой отодвигая в неопределенность свершения в первой. Вполне достаточно было проигрывать ежевечерне с самого начала: звонит, входит в комнату, где на столе раскрытые книги и какие-нибудь чертежи. Конструктор должен что-то чертить, читать, считать. Сказано было, «делает открытия», отмечая это глотком портвейна. Пол натерт красной мастикой, она еще прошлый раз обратила. У нее, например, давно отциклеван и покрыт лаком, сто часов экономии в год при уборке. «Фотографии-то у вас в кармане, а паспорт надо менять». Действительно у него остались каким-то образом в кармане, действительно надо менять. Неохота снова тащиться в ту комнату, с нее все и началось. Скорее всего выбросил, зачем ему эта рожа. Тогда придется идти, паспорт менять надо. Но пока можно считать, что сохраняет трепетно на сердце. Мерилин Монро, Брижит Бардо. Анни Жирардо. Последнее ближе к истине, любимая актриса. А Мази́ну, после того идиотского телефильма, разлюбила, слишком уж она старалась тут быть умной, интересной, хорошенькой, молодой. Раньше была некрасивая, неумная, немолодая — все, весь мир любил. Вот в чем вопрос: оказывается, никогда не надо из себя ничего изображать. Будь самой собой, если можешь. Это самое интересное.