Сначала она убирала у лошадей и пони, а также ходила за морскими львами, потом ее стали приучать к хищникам, и скоро она умела кормить и обращаться со всеми животными аттракциона, где были еще медведи, два тигра, пантера, четыре слона, рысь, два верблюда, попугаи, обезьяны и даже орел. Говорят, раньше в программе выступали все животные с оригинальными и сложными номерами, сейчас работало меньше половины, и в разговорах между собой артисты и рабочие осуждали руководителя аттракциона, говорили, что он зажирел, обленился, мышей не ловит. Мария тоже осуждала, но вообще-то ей казалось, что эти животные и эти люди существуют не ради чего-то или кого-то, а ради самих себя, друг для друга, внутри какого-то особого кольца, за пределами которого нет для них воздуха и жизни. Она никогда не видела диких зверей на свободе, а кошки, воробьи и собаки существовали между людьми, подобно как между людьми существовали дети. Цирк был иной жизнью, и животные здесь тоже были иные, но они также существовали между людьми, здесь была взаимозависимость.
О зрителях, заполнявших во время представлений цирк, Мария думала, как о едином и в общем жестоком организме, ежевечерне поглощавшем что-то у актеров, выходивших на манеж. Это «что-то» каждый день, начиная с восьми утра, актеры копили на репетициях, ждали вечером перед форгангом, полные этим, и возвращались за кулисы, не похожие на себя, как обглоданная косточка не похожа на плод.
Долгое время Марии казалось непонятным то страстное упорство, которое актеры проявляли на репетициях. В прежней жизни такого изнуряющего старания она ни у кого не встречала.
Жонглеры Вита и Зигмунд Черняускас начинали репетировать в девять утра в боковом выходе, — конюхи в это время гоняли на манеже лошадей — потом они полтора часа репетировали в манеже на своих, подпираемых воздухом лесенках, кидали друг другу словно бы яркие цепочки из шариков, обручей, цветных палок, затем снова перебирались в боковой выход и репетировали там до тех пор, пока инспектор манежа не удалял всех, чтобы подготовить цирк к представлению. За час до представления они репетировали между ящиками с реквизитом уже в гриме, в красных с блестками костюмах, затем показывали свой опасный и красивый номер, длящийся семь минут, а утром начинали все сначала.
Многие актеры репетировали даже ночью, и это никого здесь не удивляло и не приводило в восхищение. Когда актеры на репетициях или в работе падали и ломали себе кости, они не придавали этому событию того трагического оттенка, который принято было придавать в обычной жизни. Они ели толченую яичную скорлупу, и кости срастались так же быстро, как у птиц или диких животных. И опять это здесь никого не удивляло. Мария тоже не удивлялась, просто старалась понять и как-то вспомнила виденную ею картинку из доисторической жизни, где все были с крыльями: лошади, слоны, обезьяны, люди — тогда ее будто озарило, и все встало на свои места.
Теперь Мария смотрела на высокого худого Зигмунда с бледным лицом страстотерпца и обильными струями пота на лице, и видела, как сам он, его кости становятся легкими и полыми, точно у птицы, знала, что скоро он доведет себя до желанного часа, когда сможет стоять на своей свободной лестнице, не опираясь на нее, повиснув в воздухе, подобно парящему коршуну. И тогда самоистязание, послух его окончится.
Мария поняла, что все в цирке подчинено этому желанию — доказать свою свободу от земли, недостижимому желанию вернуть себе умение летать, как летали первые существа. И еще она поняла, что хотя Женя Ершов лучший полетчик в Советском Союзе и, возможно, на всем земном шаре, но он знает, что никогда не сможет обойтись без трапеции и ловитора, никогда не сможет улететь. Это непереносимо ему и, чтобы не мучиться этой мыслью, этим нестерпимым желанием, он пьет.
3
Мария с самого начала не боялась животных, за которыми ухаживала, хотя пони лягали ее, а рысь, когда Мария первый раз залезла в клетку, чтобы почистить, ударом лапы разорвала у ней на плече халат и глубоко поранила руку. Но к боли и к голоду Мария привыкла относиться как к чему-то, из чего состоит жизнь. Поэтому вечером она снова полезла в клетку к рыси, кормила медведей и вывозила тачки с навозом от слонов.
Однажды после представления, убрав у лошадей и пони, Мария собралась было уходить, но услышала на манеже незнакомый рев и раздраженный голос шефа, — заглянула туда. Тринадцатилетняя дочка шефа Светлана стояла на манеже рядом с маленькой черной слонихой Валькой, а шеф с женой сидели на зрительских местах. Светлана тыкала Вальку маленьким багром и кричала, копируя раздраженно-ленивые интонаций отца: «Вальс, Валя, вальс!..» Слониха каменно привалилась к барьеру и не глядела на свою дрессировщицу, упрямо скатав хобот калачом. Шеф закричал, подбадривая дочь, тогда Светлана сильно ударила слониху по основанию хобота: «А ну, вальс, Валя! Кому сказано!..» Валька посмотрела черными косящими глазами, словно исподлобья, и вдруг мотнула головой — больно ударила девочку лбом в подбородок. Светлана упала, потом поднялась, утирая с разбитой губы кровь. «Хватит, папа, я не хочу больше», — устало сказала она и ушла с манежа.
Шеф начал гонять слониху вдоль барьера, уколами багра понужая ее поворачиваться вокруг себя: «Вальс, Валя! Я тебе пофокусничаю, маленькая стерва!..» Слониха подчинялась, злобно мотая хоботом, потом вдруг остановилась, задрала хобот — раздался утробный рык. Шеф снова ткнул Вальку багорчиком, но та шлепнулась задом на барьер, словно присела — очень смешная в своем гневном детском сопротивлении. Шеф по натуре был человеком не злым — да и ленился последние годы заниматься дрессировкой, — рассмеялся, бросил багор и сказал рабочему, чтобы Вальку отвели на место.
Зайдя утром убирать в слоновник, Мария прошла в закуток, где под окошком, за большим ящиком с хлебом и крупой, топталась, — шаг вперед, шаг в сторону, шаг назад, сколько позволяла цепь, — на деревянном настиле Валька.
— Они с тебе номер справляли, а ты не хотишь? — спросила Мария. — Как ты Светку-то фуганула вчера? Нашла себе под силу, адиетка ты такая?
Она положила руку на волосатую и шершавую, точно грязная шина МАЗа, шкуру Вальки, но Валька мотнулась и стряхнула руку.
— Кобенисси? — спросила Мария. — А я тебе сахарку припасла.
Она достала из кармана кусок сахару, и Валька нетерпеливым взмахом хобота выбила его у нее из руки. Открыла смешно-нежный в этой черной броне розовый рот, рыкнула утробно. Взрослые слоны обеспокоенно затоптались, гремя цепями. Мария подняла сахар, отряхнула его, положила на толстый слонихин язык — рев прервался, пасть сомкнулась, глаза у Вальки стали недоуменными и жадными. Сглотнула сладкое и потянулась хоботом к карману Марии. Та сделала вид, что собралась уходить — Валька закатала хобот калачом, часто и низко закивала головой.
— Кланиесси? — засмеялась Мария. — Сахару тебе? Килограмм в месяц? А где ты работаешь?
Валька нетерпеливо и как можно шире разинула рот, где желтели широкие зубы и шевелился толстый, исходящий слюной язык. И Мария снова сунула туда кусок сахару. Ей было весело играть с Валькой в эту игру-дразнилку, точно в детстве с девчонкой, которая много моложе ее и глупа.
— Кланиесси? Давай-давай. Это я сейчас стала никем, а то все время никто была… Ах ты, адиетка толстопятая…
Мария прижалась боком к шершавой, вздымающейся от короткого детского дыхания шкуре — и сердце потянуло сознание власти над этим зверем и пронзительная жалость к нему. Валька возмущенно дернулась и вдруг замерла, словно что-то услыхав. Мария отстранилась, оставив ладонь на смятой, точно старый портфель, щеке, похлопывала тихонько.
Потом, скормив слонихе еще кусков пять сахару, Мария ушла, сохранив в ладони это ощущение власти и ласки, залезла к Рыжику в клетку, а когда тот забился в дальний угол, злобно мурча и повизгивая, — протянула к нему руку, слыша в ней эту власть, сжала кисточки на ушах рыси, вздохнула.
— Ах вы, адиетки… Ну, что ругаисси? Как ты меня охоботила давеча вдоль проспекта, помнишь? А я ведь кормлю тебе…