— Не отдам, — возразил Федор, но подумал, что, пожалуй, лучше и легче отдать ребятишек в детский дом…
Федор начал менять мокрые пеленки. Настя следила за ним все тем же тяжелым, спокойным взглядом и не подсказывала ему ничего, а когда он все-таки с грехом пополам завернул мальчишку, как бы подводя итог, произнесла:
— И отдай. Так лучше.
Федор поднялся, чувствуя, что второй раз прийти сюда он будет не в силах. Он взял безвольную, сыроватую руку жены, подержал ее в своей.
— Прости, если можешь, — неловко выговорил он.
Настя не ответила.
Она умерла через три дня.
В комнате не было никого. Ребенок лежал на кровати и играл руками, поднося их ко рту и неверными трепещущими движениями раскачивая перед лицом. Федор ходил между койками, на сердце было пусто, тяжело, беспросветно.
Остановился, разглядывая сына с жалостью и недоумением. Ребенок, почувствовав, что на него смотрят, перестал качать руками, затих, потом закинул голову и, найдя знакомое лицо, улыбнулся.
Улыбнулся в ответ и Федор, спазма сдавила ему горло.
— Милый ты мой! — прошептал он, чувствуя, как непривычно влажнеют глаза. — Милый ты мой… — повторил он слова, которые, пожалуй, всерьез произносил впервые в жизни. Опустился на колени рядом с кроватью, положил голову на шерстяное, пахнущее пылью одеяло.
3
В день похорон, сидя на грузовике рядом с Настиным гробом, Федор неотступно думал, как жить дальше, что делать с ребятами. Если бы не Ванятка, то он напился бы, хотя с горя не пил еще ни разу, потому что не было у него до сих пор настоящего горя.
Домой он приехал на другой день. В сенях картошка была уже убрана, пол чисто вымыт. На столе стояла кринка с теплым еще молоком. Настина косынка лежала рядом, аккуратно свернутая. У Федора больно кольнуло сердце.
Вышел Ленька в лыжном костюме, вытертом на локтях и коленках, волосы у него были почему-то влажные; большие, оттопыренные уши жарко краснели. Он внимательно посмотрел на отца, опустил голову и, положив на край стола большую не по росту кисть руки, затеребил косынку.
— Чего не уберешь ее? — так же опуская глаза, спросил Федор. — Убрал бы в комод…
— Я корову в ней дою. Не подпускат так-ту. Умерла мамка? — спросил он погодя, с робкой надеждой в голосе.
— Умерла…
Они долго молчали, стоя друг против друга. Федор слышал, как часто стучит сердечко спящего у него под телогрейкой Вани. Первым шевельнулся Ленька.
— В плиту пойду подброшу. Прогорит.
Федор вошел в избу вслед за ним. Маша стояла на коленках на табуретке и чистила, склонившись над столом, картошку. Ленька начал подкладывать в плиту дрова.
Все было прибрано, уютно, так же как при Насте. В зыбке, куда Федор положил спящего Ванятку, все тряпки были просушены, свежо пахли, поверх клеенки горкой сложены высохшие подстилки.
— К вам тетя Галя часто ходит? — строго спросил Федор. Его удивили Ленькины слова, что он доит корову.
— Когда заходит, — тоненьким голоском отвечала Маша. — Хлеба с магазина принесет, масла, сахару… Завчора пряников принесла.
— Готовит она вам?
— Не, мы с Ленькой сами. Вот я картошки почищу, сварим. Омуль у нас есть. Пообедашь с нами?
— Если хозяйка приглашат, отчего же не пообедать! — почти весело произнес Федор. Он пристально разглядывал то маленькие, вымазанные картофельной землей руки, то рыженькие перепутанные волосы, то веснушчатое белое личико.
Под его взглядом Маша застеснялась, опустила голову и, закрыв лицо грязными ладошками, захихикала, вздрагивая плечами.
«Ишь, овца! Туда же, понимат!» — усмехнулся про себя Федор и добродушно потрепал дочь по голове.
— Ну, чисти! Сейчас мы с вами такую похлебку сварганим! — начал было он и осекся. Он услышал, как Ленька сыро шмыгнул носом раз, потом еще раз. Федор повернулся к плите, Ленька поднялся и вышел за дверь.
Федор сел на лавку и закурил.
Маша начистила полную кастрюльку картошки, помыла ее, затем достала из стола кусок соленой свинины и луковицу, накрошила их в картошку, сунула на плиту. Закипел чайник. Маша схватила тряпку, потом крикнула:
— Ленька! Чайник скипел!
— Я сыму! Не кричи. Ванятку разбудишь. — Федор снял чайник и поставил на пол.
— Что ты, батя! — Маша укоризненно всплеснула руками. — Заткнешься, ноги свари́шь. Вона, подставка на столе.
В избе было тепло, пахло смоляным дымком: дрова были лиственничные, горели жарко. Маша залезла с ногами на кровать и оттуда украдкой разглядывала отца. Раньше он приходил домой выпивши, пел песни, пугал мать. Сейчас он сидел тихий, то и дело хмурился и вздыхал, видно сам не замечая этого. Таким он Маше не понравился, но все же, когда он молчал, был лучше, чем когда пел. Ей стало скучно, она тихонько сползла с кровати и включила радио.
И было три свидетеля —
Река голубоглазая… —
тянул высокий женский голос. Маша послушала эту песню молча, зато вторую, которую они обычно пели вместе с мамкой, стала напевать. Без мотива, так, как она пела все песни: просто произносила нараспев знакомые слова. Но ей казалось, что она хорошо поет, и было весело:
А парень с милой девушкой
На лавочке прощается…
— Выключи радио! — вдруг грубо крикнул отец. — Слышишь?
Она испуганно повернула выключатель не в ту сторону — приемник рявкнул, она стала крутить обратно и никак не могла повернуть так, чтобы щелкнуло. Подошел отец, оттолкнул ее руку, выключил приемник. Она испугалась, что он ударит ее, и сжалась, зажмурила глаза.
— Ты чего испугалась? — тихо и удивленно спросил Федор. — Эх ты, овца!
Он поднял дочь и отнес на постель, мельком подумав, что, пожалуй, первый раз держит ее на руках и она длиннющая, тяжелая, ноги болтаются ниже его колен.
Пришел Ленька, пряча заплаканные глаза, заглянул в плиту.
— Чего пропустили-то? — сердито спросил он. — Уж и отойти нельзя…
К вечеру в избе собрались соседи. Первыми зашли Иван Павлович с тетей Галей и дочь их Василиса — простоватая, смешливая девушка лет девятнадцати, работавшая в мехколонне разнорабочей.
— Ленечка, дай лепешечку! — начала она, посмеиваясь, донимать Леньку. — Он у вас хорошие лепешки печет, Федор Демидыч.
— Замолчи! — оборвала ее тетя Галя. — Нашла время смешки́ рассыпать!
Василиса замолчала, но спустя немного подошла к Ванятке, взяла его на руки и начала потихонечку тютюшкать, рассмеивать, тыкаясь лбом ему в живот. Мальчишка, закатываясь, хохотал.
Тетя Галя хотела было прогнать ее, но Федор махнул рукой:
— Не трог, потешится!
Подошли еще соседи, и начался серьезный разговор о том, как Федору жить дальше. Соседи судили и рядили, а Федор сидел, опустив голову, и молчал. О Насте, будто сговорившись, не вспоминали. Раз только тетя Галя произнесла:
— Дробная была бабеночка, тонкая… А быстрая, старательная — чуть что, раз-раз, совьется и понеслась… — Она всхлипнула.
Завздыхали-завсхлипывали и другие женщины, но в голос плакать никто не решался: жалели детей.
— Ну, неча им сердце надрывать! — махнул рукой бригадир Павел Степанович. — Вот что, Федя. Маненьких у нас нету, баба моя молодая. Отдай нам Ванятку! Сын будет мне, пестовать лучшей родного стану. А со старшими тебе легше: хошь, в детдом отдай, хошь, оставь при себе.
Федор молчал.
— Нам отдай меньшого, — погодя произнесла Надежда, жена соседа-экскаваторщика. — Ежели ты сумлеваешься, что у Павла своих не было, не умет с маненькими вестись, так у меня, сам знашь, трое. Вырастет с ими, как грыбок. Отдай, Феденька, мало́го не поднять тебе.
— Он их всех в детдом сдасть. — Иван Павлович сделал рукой широкий округляющий жест, потом начал вертеть цигарку. — Станет он их по одному рассовывать… Опять же рядом вы тут — детишкам расстройство. А там — с глаз долой, из сердца вон.