Ноги совсем замерзли, начали ныть колени — у нее был ревматизм, потому что с осени до весны она ходила с мокрыми ногами. И стал гореть нос. Когда она замерзала, у нее всегда полыхал нос, потому что был обморожен.
Она принялась думать, как наберет много грибов, продаст рублей на двести пятьдесят или, еще лучше, на триста, купит хлеба и картошки, а остальные деньги утаит, чтобы накопить себе на шерстяную кофту. И будет ездить за грибами до самого начала занятий.
Занятия в техникуме начинались через два месяца. Бестолочь представила, как она входит в аудиторию в старой юбке, перешитой из материного пальто, но в новой синей или голубой шерстяной кофте с белыми каемками по воротнику и рукавам. Подобные, сотворенные кустарным производством кофты продавали на толкучке, их носило большинство девчонок в группе, а у нее была простая бумажная кофта, купленная в магазине даже без ордера, на промтоварные единицы и выкрашенная ею самою в темно-зеленый цвет. Кофта вся вытянулась и потеряла форму, потому что для тепла она поддевала под нее отцовскую шерстяную гимнастерку, тоже перекрашенную из защитного в черный. А розовые самовязные чулки, купленные ею на рынке за тридцать пять рублей, она выкрасила в синий цвет, потому что никакой другой краски дома уже не нашлось. Ходить же в розовых чулках ей не хотелось: все смотрели на ноги, точно они были голые. На синие чулки тоже смотрели, но просто удивленно, а не как на что-то неприличное.
Мать дома бывала мало, потому что работала по две, а иногда и по три смены, хозяйство приходилось вести Бестолочи, деньгами распоряжалась тоже она, научившись утаивать в месяц по двадцать-тридцать рублей себе на что-нибудь очень нужное: чулки, кусок мыла, гребешок, чтобы вычесывать вшей. Вши пришли с войной, но многим девчонкам матери регулярно проглаживали утюгом белье, вычесывали и выискивали головы. Их матери заниматься этим было некогда, а у ней самой такие порывы бывали, но никогда не хватало терпения довести дело до конца, и вши снова поселялись в головах и редко стираемом белье.
Пожалуй, было пора идти: все равно она замерзла и не спала. Но ленилась и разрешила себе еще немного поваляться. Вспомнилось, как прошлой осенью она в который раз опаздывала на занятия: одиннадцатый трамвай ходил очень редко и сильно переполненным. Было холодно — как и все на остановке, она прыгала с ноги на ногу и волновалась. Наконец трамвай пришел, снова обвешанный гроздьями людей. Бестолочь вместе с другими ожидающими побегала, посуетилась возле, потом случайно увидела на подножке, между злобно защищающими свои позиции ногами, крохотное свободное место, сунула туда носок ботинка, уцепилась за поручни — трамвай пошел, набирая скорость, и она вдруг со страхом услышала, как увеличивается вес тела — скосила глаза, увидела серую, несущуюся назад мостовую, почувствовала, что руки деревенеют, леденеют, и поняла, что пальцы сейчас разомкнутся. Трамвай несся через Каменный мост, все набирая скорость, тело рванулось к земле, судорожно ныли натянувшиеся от запястья к предплечью жилы, пытаясь передать пальцам последнюю цеплятельную волю. «Упаду… — подумала Бестолочь и удивленно вспомнила: — А как же?..» И какой-то сверхсилой, сверхволей сомкнула на поручне вялые деревяшки пальцев.
Наконец трамвай остановился, — Бестолочь ступила на землю и молча заплакала оттого, что страшно ломило пальцы, оттого, что едва не пропала сейчас — и все напрасно: народ висел, не продвигаясь, в трамвай она войти все равно не могла и на занятия опаздывала. Какой-то мужчина с лицом снабженца, оглянувшись, игриво сказал: «Девочка плачет, ручки замерзли…» А второй тоже оглянулся и удивился: «Вот бестолочь! Это ты сзади меня висела — жить не хочешь?» Он откачнулся, пропуская вперед себя, и снова подтянулся на поручнях, вжимая ее в жесткую драповую спину впереди стоящего, окуная в трамвайную духоту и жар. Она держала портфель у груди дрожащими, оттого что к ним теперь прилила кровь и они отекли и болели, ладонями, терлась носом о драповую спину и плакала, радуясь, что все как-то образовалось.
3
Над землей светила луна. Она протянула широкий и белый луч в просторный вход сарайчика станции и влеклась неторопливо, освещая подсолнуховую шелуху, бумажки, раскатанный суетливыми подошвами песок, белила лица спящих на полу людей.
Бестолочь поднялась, надела через грудь лямку, к которой была привязана корзина, и привычно, по-старушечьи наклонилась вперед, чтобы противостоять тянущему сзади грузу, хотя корзина пока была пуста, только обломанный нож стучал о стенки.
До леса, который она видела вечером из поезда, было километров двенадцать. Бестолочь шла, думая о том, как она придет первой в лес, наберет полную корзину самых лучших грибов, продаст их на рынке, купит белого хлеба и сахара, и они с матерью и сестренкой напьются вечером горячего чаю.
Дорога бежала между черными, по-муравьиному перетекающими под ветром полями овса, на белой ее стремнине медленно ползла упрямая точка, отбрасывая назад серенькую тень. Стоял тихий змеиный шелест, потому что отцветшие сережки овса сухо и непрерывно тряслись, задевая друг друга.
Вдруг дорога резко свернула и стала подниматься на холм. Бестолочь не спеша ползла вверх — навстречу ей вырастали слабо отсвечивающие золотом купола.
Она подошла к запертым на огромный замок чугунным воротам ограды. Белые в лунном свете стояли во дворе кресты, белые лежали надгробные плиты, белела обшитая жестью дверь в старом кирпиче притвора. Луна светила теперь прямо за куполом звонницы, свет, разбиваясь, сверкал из-за купола и тек сильными непрерывными волнами сквозь четырехугольный проем.
Бестолочь постояла, глядя на кресты и надгробья, подождала, не будет ли ей страшно, подставив лучам скуластое лицо с тонкими сжатыми губами, и пошла дальше. Опять затряслась рядом с ней на дороге короткая тень.
Вдруг она услышала какие-то звуки, — не то громкий разговор, не то крик, остановилась, прислушиваясь, потом бегом спустилась с холма и увидела впереди человека. Это его голос донесся к ней на холм. Человек пел. Скоро она разобрала слова песни, а потом увидела, что это старик с белыми длинными волосами, в шляпе и с такой же, как у нее, корзиной.
«Хитрый, раньше всех пошел!» — подумала Бестолочь, прибавила шагу, проследовала, — словно сквозь теплую волну, — сквозь гудение его голоса, вышла из нее, ушла далеко вперед — и запела сама. Удивлялась, что старик не нашел себе лучшей песни, чтобы петь ее одному дорогой. «Благословляю вас, леса, долины, нивы, горы, воды! Благословляю я свободу и голубые небеса! И посох мой благословляю, и эту бедную суму, и степь от краю и до краю, и солнца свет, и ночи тьму…»
Бестолочь пела тоже очень громко, потому что ей нравилось, как рядом со стариком, противоположно его тени, идет звучание голоса, в который можно войти, тепло ощутив кожей, а потом выйти. У старика был голос и слух, у Бестолочи ни голоса, ни слуха не было, но ей казалось, что поет она очень хорошо. Она пела: «Ты у нас такой неутомимый, хоть виски покрыты сединой, и гордишься ты своей любимой, и гордишься сыном и семьей…»
4
А когда она дошла до леса, ночь побелела, луна стала невнятной, словно след пальца на стеарине. Бестолочь отбрела в сторону от дороги и присела отдохнуть на траве. Рядом она увидела пыльные листики земляники: на прожилках, там, где густо, как по артериям, гнался сок, пыльная корочка была растреснута. Она поискала, не осталось ли ягод, нашла зеленоватую и сухую, положила в рот и присмирела, разглядывая невысокую переплеть белого клевера, лапчатки, мятлика и лисохвоста, неуютно и крупно присыпанную росой.
Она думала без мыслей о чем-то хорошем, ходившем в ней сильными непрерывными волнами, словно лунный свет, и ее грязное серенькое лицо самодовольно улыбалось уголками губ.
Снова послышалась песня. Бестолочь торопливо встала, обругав про себя надоедливого старика, и побрела напрямик к лесу. На опушке, довольно далеко от первых деревьев, она увидела гриб и ахнула от восхищения и жадности.