Она написала об этом Светке, а также о том, что видит иногда ее по телевизору, и Светка быстро прислала ей встревоженное письмо, прося как-нибудь продержаться до весны, а там все продать и приехать. На окраинах Архангельска сохранились частные дома, можно было купить комнатку. Все-таки они будут видеться, а если Тома, не дай бог заболеет, они, в очередь с Леночкой, смогут ухаживать за ней.
Получив письмо, Тома немного успокоилась, стала лучше спать, вспоминала, как гуляла по улицам Архангельска, где в магазинах выбор товаров был гораздо шире, чем во Владимире, вспоминала незнакомую праздничность морского порта и большие белые теплоходы из разных стран, вспоминала душный запах гнилой рыбы на причалах, ее от него мутило, а зять, дразня ее, утверждал, что этот запах для него приятнее любых духов. Вспоминала, как уважительно здоровались с ней соседи по дому, а старушки, судачащие на лавочках, расспрашивали Тому без подковырок, тоже жаловались на зятьев и невесток. В пересудах этих не было скрытого желания выведать что-то обманным путем, чтобы после обратить во вред, как это сплошь и рядом случалось с Томой во Владимире.
Например, прошлым летом Тома покупала в овощной лавке помидоры, знакомая продавщица насовала ей гнилых, Тома поинтересовалась, зачем та это сделала, ведь она вовсе не молоденькая, сумки таскать ей и так тяжело. Продавщица стала кричать, что все соглашаются брать немного порченых помидоров на борщ, только Тома изо всего делает историю, вечно недовольна: «Правду говорят, что вы за царское правительство!..» Тома заплакала и пошла, оставив сумку с помидорами на прилавке, а продавщица кричала ей вслед.
То, что сказала продавщица, было нелепо, глупо, ляпнуть такое могла только деревенская неграмотная баба лет пятьдесят с гаком назад, когда Тома, дочка станового пристава, пошла шестнадцати лет работать в уездный комитет комсомола, а потом перебралась из Владимира в Покров, а после в Тулу, потому что на каждом собрании кто-нибудь задавал вопрос, почему дети чуждых элементов затесались в комсомольскую среду и не пора ли почистить ряды.
Лидия Петровна, Томина мать, была женщиной недюжинной, решилась официально разойтись с мужем, чтобы хоть этим облегчить дочерям и сыну укоренение в новой, любезной им жизни. Отец, однако, продолжал жить внизу, в той комнатке, которую после заняла Стелла, а теперь жили инженер с женой. Был отец тогда уже стариком, ото всяких дел отошел, летом, весной и осенью в хорошую погоду сидел неподвижно на лавочке в углу двора, зимой вообще не выходил из дома. Мать его кормила. Она держала корову, кур, гусей и свинью, молоко, яйца и мясо продавала, оставляя себе совсем немного, продавала возами яблоки из большого их сада. Во время войны этот сад вымерз и погиб.
Вдали от родных мест социальное происхождение Томе не мешало: была она комсомолкой веселой и истовой. Только когда вернулась в начале войны во Владимир, опять начались эти разговоры про барыню и царское правительство: сначала судачили ровесницы матери, которая тогда тоже еще была жива, а после стали о том же судачить Томины ровесницы. Многие из них не могли Томе простить, что она давно жила в Москве, почти каждый год до войны ездила на юг, — а они и не нюхали, что это такое, — посылала матери фотографии, где они с Павлом были сняты на фоне алупкинских львов, мисхорской русалки либо на мраморных ступенях воронцовского дворца. Детей Тома летом отвозила к матери, а старшая, внебрачная Томина дочь Стелла вообще постоянно жила во Владимире у бабушки.
Не могли соседки простить Томе и того, что в конце сорокового года Павла забрали будто бы за вредительство. Коварство Павла Тому очень потрясло: он специально для маскировки женился на ней, комсомольской активистке, и вот оставил с двумя маленькими детьми, беременную, с мизерной зарплатой библиотекарши.
Во Владимире Тома работала нянечкой в госпитале, там хоть она сама была сыта, но, конечно, доставалось ей тяжело. Когда соседи спрашивали ее о муже, Тома с возмущением рассказывала про его коварство, — этого ей тоже не простили, муж ее оказался из тех, по чьей вине так тяжело шла война.
В пятидесятом году, после освобождения, Павел звал ее и детей к себе в Воркуту: выезд ему был запрещен, — она сразу не поехала, а потом, когда собралась, Павел написал, что женился и у него двое маленьких детей. Об этом Тома тоже с возмущением рассказывала соседкам, они и этого не простили ей: в каждом почти доме на их улице погибли мужья, братья, отцы, а ее Павел ловко отсиделся в тылу, и Тома снова могла бы иметь семью, если бы по барской своей манере не закапризничала, испугавшись трудностей.
После Тома приучилась не рассказывать о себе ничего, но ей казалось, что соседи по-прежнему ухитряются разнюхивать то, что у ней происходит, хитрым образом догадываются о ее неладах с детьми.
С Юрой, вернее, с его женой Тома тоже была в ссоре, они даже не переписывались. Изредка Светка сообщала кое-что о нем, но и сестре он писал не часто: жена разобиделась на всю мужнину родню и постаралась вырвать его из-под их влияния. Ей это удалось довольно легко: она была старше его на двенадцать лет, бывшая учительница литературы в школе, где Юра учился. Он ее до сих пор боготворил.
Несколько дней после Светкиного письма, где та звала ее в Архангельск, Тома чувствовала себя спокойнее, а потом опять началась бессонница, непонятные видения, она вдруг вспомнила ночь после похорон Стеллы: зять не согласился спать в комнате, где только что умерла жена, и Тома, высокомерно поджав губы, уступила ему свою квартирку, а сама легла внизу на кровати Стеллы. Позволить себе переночевать в одной квартире с зятем Тома, конечно, не могла из-за злых языков. И потом она не верила ни во что сверхъестественное, любила рассказывать, что в двадцатых годах в Тульской губернии они провели рейд по переоборудованию церквей в клубы и склады — она принимала самое активное участие и, как видите, жива-здорова. Однако долго не могла заснуть, потом не то задремала, не то просто впала в полузабытье, вдруг дверь приоткрылась от сквозняка, колыхнулись портьеры — Тома, вздрогнув, очнулась. Ей почудилось — вспомнилось просто, конечно: шестилетняя Стелла, выжившая после тяжкой болезни, учится передвигаться, переползает из комнаты в комнату, упираясь в пол локтями скрюченных рук и коленками. Перестук суставов по полу, незабываемый, почудился-вспомнился… Лежала до утра, сжавшись в комок, с бьющимся сердцем, а в комнате похрустывала мебель и скрипели половицы, постукивали об пол, приближаясь, коленки и локти — ребенок боролся, ребенок жаждал движения. После четырнадцати лет Стелла с кровати уже не спускалась.
3
Поезд замедлил ход, Тома встрепенулась, провела рукой по волосам и, взяв сумочку, вышла в коридор. Их вагон остановился перед одноэтажным зданием старого вокзала, в раскрытое высокое окно была видна голландская печь, выложенная темно-зелеными, с золотом, изразцами. Тома подивилась, что эта красота пропадает здесь бесполезно: многие такие печи в старых купеческих домах, занятых под учреждения, разбирались за ненадобностью при ремонте, зять увез целый контейнер старых изразцов кому-то в подарок в Москву еще лет десять назад.
На фронтоне сидел, разведя колени в заляпанных раствором штанах, пьяный штукатур, курил, сплевывая через губу. Докурил, швырнул сигарету вниз, поглядел, как она упала, взял мастерок, — Тома испугалась: швырнет, — нет, не швырнул.
Переваливаясь на затекших от долгого сидения ногах, Тома вышла на площадку, взявшись за поручни, заглянула на платформу, спросила Сашу, сколько минут стоянка, и, узнав, что семь, спускаться не стала.
Возле газончика напротив топталась компания местных парней с гитарой, они почему-то не пели. Почти все они были одеты в какие-то подобия поддевок, Тома, улыбнувшись, вспомнила, что все же застала старую одежду, — нечто похожее носили мастеровые, приказчики, половые в чайных. Вообще на ее памяти многажды и резко менялся обычай одеваться. С удивлением Тома подумала вдруг, открыла для себя, что, оказывается, люди не могут по собственному желанию отказаться от одного обычая одеваться и произвольно выбирать другой. С каждой сменой «формы одежды», как она теперь поняла, менялось время.