Знакомый текст: «Дожить бы, пока Аллочка ножками побежит… заговорит… в школу пойдет…» Это о сестренке, дочери мачехи. Потом то же говорилось о Сашеньке, любимой внучке. Маленькие достижимые вехи на закатной дороге. И вот восемьдесят шесть: «Девочка, твой ребенок — этой мой ребенок…» Раздражение охватывает меня. Я вхожу в комнату, выкладываю на стол свертки и бутылку, стою, не в силах заставить себя сесть.
На отце — черная косоворотка, лицо помолодело и подтянулось, остатки белого пуха на голове причесаны. Плохо гнущаяся ладонь стискивает граненый стакан с портвейном, другой такой же, но уже пустой, стоит перед Люськой. Отцу хорошо.
«Хозяйничай, — говорю я Люське. — Как живешь?» — «Как пташка! — хохочет та. — Тут поклюю, там поклюю…» — «Ничего, девочка, — захлебывается, торопится словами отец. — Не пропадем, прокормимся!»
Как-то так повелось, что изо всех детей отца наличные деньги ему даю только я. Сын от первого брака (отец оставил эту семью, уехав из Сибири на гражданскую) не считает себя обязанным помогать. Сестренка носит натурой то суп, то второе — она живет рядом. Считается, что я человек высокообеспеченный, я и даю отцу деньги, обуваю и одеваю его. Но, между прочим, живя на вгиковскую стипендию, я тоже отдавала отцу сто из тех жалких четырехсот. Он к тому времени уже вышел на пенсию, получал двести двадцать рублей. Меньше, чем сейчас двадцать два. Так уж повелось: я старшая, я сильная, я должна обо всех и обо всем думать. Но моя семья тоже на моих плечах: муж получает сто пятьдесят рублей, тем не менее он — первый щеголь в Москве, к тому же у него (у нас, конечно, но когда я ее вижу) машина, поглощающая дай бог сколько! Сашке туалеты для загранпоездок пока оплачиваю тоже я. Теперь сюда же еще эта, «трехрублевая»! Недаром отец последнее время то и дело говорит о деньгах, о том, что он «голодает». Ох эта военная лексика, военная психология просящего, не имеющего уже ни сил, ни власти взять!.. Раздражение снова поднимается во мне.
Люська, довольно похохатывая, перетрясает содержимое свертков на щербатые тарелки. Открывает, не испытав особых затруднений, портвейн. Наловчилась с отцом пить крымские марочные вина, так-то небось водяру глушит!.. Помню, я однажды выбирала в хозяйственном штопор и имела неосторожность проконсультироваться у стоявшего рядом мужчины, какой из имевшихся в наличии наиболее удобен. «Штопор? — недоуменно воззрился на меня тот. — А на что? Шампанское, что ли, открывать?..» И на самом деле, если встать на его точку зрения — бесполезно мозолят глаза на витринах тяжеленные бутылки с огромными, обмотанными фольгой пробками. Чем их откупоривают — разве только большим штопором?.. Водка и «портвей» откупориваются весьма просто.
«Младенцу не вредно спиртное?» — «Пускай к марочному привыкает, не «Солнцедар» пьем!» Со злости я выпиваю свои полстакана до дна, забыв, что отец считает кощунством хлобыстать марочные вина наподобие водки. Свое он прихлебывает по глоточку, наливаясь с каждым следующим надеждой и иллюзией силы. Раньше отец пил редко, теперь, видно, есть потребность в допинге: жизнь иссякает в нем… И разговор под это — трепещущее внутри, точно теплый огонек в камине, — свободней, причудливей.
Слава богу, миновал час, я смогла законно уйти. «Дорогуша, — не удержалась я под занавес, — советую тебе определить какое-то дневное занятие». — «Воспитательницей пойду в ясли, — захохотала Люська. — Смену растить». — «Проживем!» — откликнулся отец, веря в то, что он вечен. Долго живет, привык жить, ему нравится жить.
Где он отыскивает этих девчонок? Они липнут к нему, как листья к мокрому телу, — не отскрести. Люська — его «друг» уже лет семь, вовсе еще была молоденькой. И других, подобных, без конца у него толчется — палкой не отмашешься! Вполне, главное, бескорыстно: сами приносят любимое батюшкой марочное и еду, что позанятней. Это Люська сейчас вышла из игры, а когда была на коне, тоже показывала широту натуры — не скупая.
Он разговаривает с ними — вот весь секрет, другие не разговаривают. Фантазия у отца безудержна и благостна, он строит роскошные воздушные замки, которые заселяет своими приятельницами. Люська — одна из жертв отцовской фантазии, что она будет делать с младенцем?
Отец — умный, образованный человек, знающий латынь и греческий, читающий на многих европейских языках. Он кончил юрфак Томского университета, в Петербурге у него была довольно обширная адвокатская практика (которую он успешно сочетал с подпольной революционной деятельностью). Первая его жена, покойная уже теперь мать моего единокровного, когда-то нежно мною любимого брата, была вместе с отцом в подпольном кружке, член партии с 1917 или 1916 года. Вторая жена — тоже юрист, умная, острая: она заходила к нам иногда, пока отец не женился на мачехе, я помню ее. Моя покойная мать была комсомолка, работала в Наркомате юстиции на какой-то невысокой, но «чистой» должности, там же, вернувшись в Москву, стал работать отец. Я продолжаю удивляться, что произошло вдруг с ним, почему его потянуло не к ровне, не к интеллигентной умненькой женщине — подобных знакомых в те поры, когда я росла, в нашем доме бывало много, — а к полуграмотной замарашке, обыденно поминающей матерные слова, грязной и порочной? Почему теперь он заводит возле газетного киоска, перебирая иностранные газеты и журналы, знакомства не с девочками, одолевающими Иняз или ИВЯ, а с этими, одноклеточными? Потому ли, что они в рот ему глядят, бурно реагируют на рассказы о прошлой его славной жизни? А умная жена относилась свысока к взлетам его безудержной фантазии, умненькие девочки скучливо посмеиваются, слушая басни выжившего, на их взгляд, из ума старика?
Между прочим, моя артистичность и мой оптимизм, никогда не желавший считаться с жестокой реальностью — тоже от батюшки. Зинаида в свое время чуть было не стала жертвой строительства воздушных сооружений, воздвигаемых мною для нее и для себя. «Едва она от тебя открестилась! — говорила мне ее мать. — Баламутка ты! Неужели люди-то так живут: сегодня поел, завтра — ладно? Вся семья у вас одинаковая, отец бы хоть куда сторожем пошел, если на старой работе не в силах, голова не та. Все к пенсии добавка. По три сотни рублей на человека у вас: карточки не хватит выкупить!» И не хватало. Продавали «жиры» и «мясо», выкупали хлеб, крупу, сахар. Жили как-то, ничего. «Чего тебе на заводе-то не работается? — упрекала меня Зинкина мать. — Грязно, что ли? От грязи еще никто не умер, с голоду люди мрут».
На заводе мне было неплохо, я вспоминаю свое подростковое время в цеху добром. Хорошо, что Зинаида подбила меня туда пойти. В этой картине я, между прочим, согласилась сниматься из-за того, что фильм о женщине с завода. Войдя месяц назад в цех (часть эпизодов мы снимали прямо в цеху), я снова задохнулась счастливо: запахи! Гладкий, тяжелый — машинного масла от нагревшийся коробки скоростей; сладкий, остренький, теплый — эмульсии; земляной, тяжкий — тавота, смешанного с грязью на брусчатке пола; синенький, горький — пал окалины… Военная, голодная, прекрасная юность моя — опять слезы к горлу подкатили.
И руки сами вспомнили, какие кнопки надо нажимать, какие рукоятки крутить. Поработала в свое время, не ленилась.
Тогда модно было многостаночное обслуживание, я работала сразу на трех токарных станках. На стареньком «Красном пролетарии» — обдирка заготовки, длинная по времени и грубая по качеству обработки операция; зажимаешь в кулачках ржавую болванку, подводишь резец, чирк — точно серебряную фольгу намотали на ржавчину; включил автоматическую подачу — поехали! Падает белая стружка в поддон, шершавая серебряность неторопливо надвигается на бурую бугорчатость отливки. На втором станке — чистовая обточка той же самой детали, но стружечка тоненькая, крошится из-под носика резца быстро — точно редечку для «мурцовки» настругиваешь, вспоминаешь сытое довоенное житье. Не больно уж хитрое блюдо «мурцовка»: вода или квас, потом редька, черный хлеб и постное масло. Но у меня всегда почему-то эта стружечка в памяти вызывала такую еду, и слюна шла. Третий станок был ДИП-200, по тем временам быстроходный и новенький, на нем я эту же деталь рассверливала, вынимала канавку сверху, потом проходила отверстие зенкером и фасочку — циковкой. Чтобы успеть совершить все операции на третьем станке, пока первые две детали шли на автоматической подаче, требовалась вся моя тогдашняя виртуозность, чуткость ко времени. Пустив канавочный резец на автоматику, подбежать к первому станку — снять заготовку, поставить черную, перебежать ко второму станку, снять готовую болванку, поставить заготовку и — вернувшись к третьему — отвести канавочный резец и сверло, пройтись зенкером и циковкой, поставить в обработку новую болванку. Азартная была работа, держала в напряжении, чувствовала я себя ловкой, умелой: так все у этой девчонки и горит в руках!.. Еще мастер у нас, то ли умный был, то ли ему и правда нравилось, как я работаю, только он часто подходил, смотрел и, покачивая головой в армейской серой шапке (он инвалидом вернулся из армии в сорок втором году), говорил: «Красиво работаешь, барышня. В кино тебя только показывать. Тебя и Зинаиду». Умер он году в сорок восьмом, догнала его война — не спросишь теперь, правда ли я красиво работала, или просто похваливал, чтобы старалась. У Зины тоже было три станка — операции иные, но по принципу обслуживания похожи.