Фауста Авзония широко раскрыла глаза и долго смотрела на прислужницу бессознательным взглядом человека, еще не пришедшего в себя после внезапного пробуждения, потом глубоко вздохнула и, поднимаясь с софы, сказала:
— Подай мне покрывало.
Когда невольница ушла, она протянула руки к статуям покойных весталок и проговорила голосом, похожим на глухое рыдание:
— Простите меня… и не бойтесь… Фауста Авзония не нарушит своего обета…
IV
Сенатор Кай Юлий Страбон жил на Садовой улице во дворце, который в течение ряда веков принадлежал знаменитому роду Квинтилиев. Отец Кая купил его на аукционе и отдал сыну с условием, чтобы он его перестроил, потому что старый дом разваливался. Он восстановил обветшалую крышу, мозаичный пол, попорченный временем, и выцветшую живопись на стенах, а все прочее оставил в прежнем виде.
Солнце только показывалось из-за Албанских гор, когда проснулся сенатор. Он спал в маленькой комнате, на низкой узкой постели, покрытой простым шерстяным коричневым одеялом. В его спальне не было ни одного, роскошного предмета.
Надев на себя широкую длинную тунику, он перешел в ванную комнату. Тут не ждали его молодые, прекрасные невольницы, которые в домах богачей требовались для натирания и умащивания тела. Ванну сенатору приготовил старый галл — его гардеробный, цирюльник, банщик и дворецкий в одном лице.
Кай Юлий с удовольствием, погрузился в теплую воду.
— Вчера вечером я слышал крики в конюшне, — сказал он, потягиваясь в ванне, словно кошка на солнце. — Ты, должно быть, снова кого-нибудь побил.
— Стукнул немного одного германца по голове — не засыпал корм лошадям, — а этот бездельник визжал так, как будто я с него сдирал шкуру, — ответил галл с фамильярностью старого слуги.
— Знаю я хорошо твое «немного по голове». Должно быть, искалечил его.
— У него выпал один зуб, да я не жалею об этом, у него их много. Жрет за троих.
— Сколько раз я уже просил тебя, чтобы ты не бил людей без крайней необходимости.
Галл пожал плечами.
— Если я время от времени кого-нибудь не побью, — нехотя отвечал он, — то все господское добро разлезется, как нищенские лохмотья. Эта подлая свора совсем взбесилась. Кто-то сказал рабам, что император приказал запереть наши храмы и отдать их имения галилеянам. Эти скоты поверили и грозят, что все перейдут в христианство. Вечером за садом шляются какие-то подозрительные люди и шепчутся через стену с нашими невольниками. Я травил их собаками, а они все-таки возвращаются сюда.
— Тебе опять что-нибудь привиделось, — сказал Кай Юлий.
— Может быть, и привиделось, но только я знаю наверно, что эти бездельники не понимают доброты. Когда я кого-нибудь отдую хорошенько, то спокоен на целую неделю.
— Дождешься ты, что какой-нибудь отчаянный еще бросится на тебя. Теперь это случается все чаще и чаще.
Галл пренебрежительно усмехнулся.
— Не советовал бы я никому, — сказал он и протянул вперед мускулистые короткие руки, поросшие волосами, как медвежьи лапы.
— Я знаю, что в твоих объятиях трещат кости, — сказал Кай Юлий, — и поэтому прошу в последний раз, чтобы ты не бил моих людей без надобности. Нужно избегать всего, что могло бы дать галилеянам повод для жалоб.
Галл проворчал что-то неопределенное под нос, накинул на хозяина, который вышел из ванны, простыню из мягкой шерсти и начал вытирать его с таким усердием, что Кай Юлий громко рассмеялся.
— Осторожней, а то поломаешь мне ребра, — сказал он. — Твоя злоба ни чем тебе не поможет. С нынешнего дня ты будешь снисходительнее к рабам, не то мы расстанемся.
— Слово господина — закон, — буркнул галл, — но уж пусть только кто-нибудь из них попадется мне… Он вытаращил глаза и оскалил здоровые, белые зубы, точно у сердитой собаки.
Кай Юлий, освеженный и бодрый, перешел в маленькую комнатку, прилегающую к спальне. И здесь также не было никакой роскоши. Большое кресло с подлокотниками, маленький столик и два больших сундука составляли всю обстановку.
Сенатор принял из рук галла шелковую одежду и стал надевать ее сам. Он надел две туники — более короткую вниз, более длинную сверху, ноги обул в высокие белые башмаки и привязал их почти до самого колена широкими пурпурными лентами.
Надев на безымянный палец левой руки только один перстень, обыкновенное золотое кольцо с портретом цезаря Валентиниана, он посмотрел на себя в полированное серебряное зеркало и вышел в залу.
Его ожидала домашняя прислуга, стоявшая по обе стороны домашнего алтаря, на котором тлели угли, покрытые пеплом.
Дворня Кая Юлия не была многочисленна. Он не держал ни певцов, ни певиц, ни танцовщиц, ни гистрионов, ни астрологов. Чтец, управитель, надсмотрщик за невольниками, повар, садовник, два возницы, четверо носильщиков, глашатай и шестеро подростков, прислуживающих при кухне и огороде, составляли всю свиту сенатора. Каждый состоятельный плебей имел больше прислуги.
Кай Юлий покрыл голову белым покрывалом и подошел к алтарю. Подняв руки кверху, он молился шепотом посреди глубокого молчания слуг.
Когда он кончил тихий разговор, с богом дома, то бросил на угли горсть пшеничных зерен и плеснул несколько капель вина. Его лицо во время этой церемонии сохраняло такое спокойствие, что трудно было отгадать, — принимает ли он в ней искреннее участие, или делает это ради древнего обычая, возобновленного в последнее время.
Вслед за распущенностью нравов и религиозным равнодушием первых трех веков христианской эры в догоравшем языческом мире пробудилась тоска по добродетелям и вере далеких предков. Необузданность и философский дилетантизм опротивели главным образом римским патриотам, которые в небрежности к культу видели главную причину быстрого роста ненавистного им учения Христа.
Горя желанием удержать славное прошлое, бесповоротно сливающееся с мраком истории, потомки великого народа напрягали все силы, чтобы воскресить все его традиции.
Что закалило дух прапраотцев и дало им сознание гражданских обязанностей, то должно вывести из уничижения и праправнуков. На это уповали все. Образованнейшие римляне четвертого столетия не были сибаритами в жизни и не склонялись на сторону философской безучастности. Этот век не породил Люцианов, отрицателей, богохульников. Свойственная человеческой природе потребность опираться на силу, превосходящую его личные средства, слившись с любовью к римским преданиям, породила могучую реакцию, которая охватила лучших представителей языческого мира того времени.
Кого-то «восточное суеверие» отталкивало потому, что оно происходило из ненавистного Риму Востока, родины презренных сирийцев и жидов, потому, что оно разрушало основы прошлого; кого-то не привлекало учение, утешающее большей частью обездоленных или несчастных; кто не хотел или не мог понять, что изменившимся государственным и общественным потребностям было тесно в пределах обветшавших понятий и правил, тот отступал на тысячу лет назад, к самому началу цивилизации-, которая теперь достигла наивысшего развития.
Язычники второй половины четвертого столетия хотели воскресить веру Нумы Помпилия и его народа, со всеми ее формами и символами, забывая что между благочестивым царем и патриотами времен Феодосия возвышалась громадная гора, сложенная из философских систем, которые, как ржавчина, уничтожили веру в богов, называемых народными. Вместе со старой верой должны были вернуться и старые добродетели.
Но более выдающиеся политеисты четвертого столетия, как император Юлиан Отступник, философ Темистий, оратор Симмах, префект Флавиан, ритор Либаний и другие сознавали бессилие старых традиций. Поняв, что только обновленная, более высокая и широкая, чем прежняя, религия, осеняющая своими крылами не одну страну или народ, а человека вообще, могла бы снова воспламенить угасшее религиозное рвение, они старались привить язычеству все лучшее, что было добыто за последнее время. У неоплатоников они взяли их «слово», приближающее к единому Богу, а у христиан заповедь о милосердии, непонятную древним.