— Ты свободна, — говорил он. — Языческие обеты теперь уже не обязательны ни для кого. Ты можешь быть счастлива счастьем женщины.
Фауста молчала. По ее лицу пробегали первые судороги, словно отблески молний, перекрещивающихся в ее душе. Легкий румянец окрасил ее щеки и снова исчез, уступив место смертельной бледности.
Наконец она поднялась с кресла и, подойдя к алтарю, оперлась на его угол.
Она до сих пор еще ни разу не взглянула на Фабриция. Его вид страшил ее. Этот человек любил ее, а она?
Весталка глубоко вздохнула.
— И ты, христианин, думал, что Фауста Авзония, — начала она своим полным, альтовым голосом, который звучал, как погребальный звон, — воспользуется несчастьем своей отчизны. Ты думал, что я потянусь презренной рукой за цветком счастья, который вырос на развалинах Рима? О наши победители! Пройдут еще века, прежде чем вы научитесь понимать и уважать душу народа, который дал миру законы, понятие о гражданском долге и любви к родине. Новое время столкнуло нас в могилу забвения, но когда это самое время отрезвеет от чада победы, когда без ненависти оглянется назад, тогда все покорно склонят головы перед творением римского гения! Ты говоришь, что наши традиции развеялись, как туман перед утренней зарей, а я скажу тебе, ревностный поборник нового порядка, что будущие поколения станут удивляться добродетели римлян, которые сумели пренебречь счастьем этого мира для всеобщего блага. Тело наше одряхлело и умирает, но дух наш не умрет никогда, никогда, потому что в минуты величия Рима он был властелином тела.
Склонив голову, она сложила руки, ее губы шевелились. Она молилась духам предков. Во всей ее фигуре было что-то царственное, по лицу разлилось такое скорбное величие, что Фабриций не осмелился нарушить ее тихой молитвы ни малейшим движением. Он стоял у дверей и с немым восторгом смотрел на Фаусту.
Она снова тяжело вздохнула, потом проговорила беззвучным голосом:
— Ты говоришь, что, когда утренняя заря разгонит ночную темноту, тогда навсегда погаснет наш священный огонь. Это будет раньше… сейчас… но не вы, христиане, совершите это ужасное дело. Огонь погасит сама богиня через свою служительницу… Погасит его кровь последней римлянки.
Она еще ниже склонилась к алтарю и приблизила грудь к огню.
Сверкнул стилет. Фауста вскрикнула, и из груди ее на горящие угли брызнула струя крови.
Фабриций подскочил и схватил Фаусту в объятия…
Теперь только она взглянула на него, и с ее губ сорвались два слова, последние слова с ее замерших уст:
— Я лю-би-ла тебя…
— О, о, о! — вырвался нечеловеческий вопль из груди Фабриция, и он рухнул вместе с трупом Фаусты на мозаичный пол храма.
Залитый кровью Фаусты, священный огонь римского народа шипел еще несколько минут, потом угли почернели, и гробовая темнота разлилась в обители Весты.
Фабриций приложил к губам край одежды Фаусты, поднялся и покинул атриум.
На дворе его приветствовали крики христиан, но он не слышал радостного шума, не ответил толпе благосклонным взглядом. Он шел быстро по улицам Рима со взором, просветленным каким-то дивным светом, шел к Делийскому холму, а когда остановился перед Латеранским дворцом, то приказал доложить о себе епископу Сирицию.
Епископ тотчас же принял наместника императора.
Фабриций снял с себя золотую цепь, наплечники, медали, пурпуровый пояс, меч, украшенный драгоценными камнями, и, сложив все знаки своего светского достоинства у ног христианского архиепископа, сказал голосом, полным слез и горя:
— Святой отец, отдай все это бедным, а меня прими в число своих служителей и научи творить мир. До сих пор я смотрел только на кровь, слышал только проклятия умирающих и стоны побежденных. Я не хочу больше смотреть на человеческую кровь, не хочу слышать проклятий и стонов несчастных… Я хочу быть избранным сыном нашего Господа Иисуса Христа.
Он обнял колени епископа и умолял:
— Не отталкивай меня от себя, святой отец.
Сириций сотворил над ним крестное знамение и произнес:
— Господь наш Иисус Христос возлюбил тебя, ибо только миротворцы нарекутся Его сынами.