— О, любит, любит! — вскричала Юдифь.
— Он любит тебя, и он не твой любовник. И ты плачешь о нем и просишь спасти его. Я не понимаю этого, но все-таки я думаю, что мы должны разбудить Цезаря.
Она дала знак Сенеке следовать за нею и пошла по террасе, когда Паулина, — холодно слушавшая разговор девушек, подозвала Сенеку.
Он подошел к креслу, и она сказала ему так тихо, чтобы только он мог слышать ее:
— Неужели Сенека будет подвергать опасности надежды всех честных римлян ради хорошенького личика?
Он отвечал с упреком:
— Неужели Паулина думает… — остановился в затруднении.
Его серые глаза продолжали пристально смотреть на нее, и она возразила:
— Паулина думает, что Сенека слишком мягкосердечен для государственного человека. Вспомни, — продолжала она, — что Нерон ищет предлога лишить, тебя власти и даже жизни, и на тебе сосредоточены надежды всего, что есть лучшего в Риме.
— Я помню об этом, — сказал он, — но было бы в высшей степени несправедливо допустить казнь этого человека.
— Где он? — спросила она: задумчиво.
— В Мамертинской тюрьме, — отвечал Сенека.
Она бросила на него многозначительный взгляд и громко сказала:
— Будить Цезаря скорее вредно, чем полезно. — И оставила террасу.
— Пусть Цезарь спит, — сказал Сенека Актее. Затем, обратившись к плачущей Юдифи, прибавил — Ступай домой, девушка, может быть, еще есть надежда…
VII
Паулина шла своей мерной походкой по Палатину; впереди нее — ликтор расчищал дорогу, так как начальники, государственные люди, — знатные и плебеи — все должны были уступать путь весталкам. Девушки, поддерживавшие священное пламя, давно уже оставили свое затворничество; их орден накопил с течением времени огромные — богатства, и его члены мало-помалу заняли выдающееся положение в общественной жизни Рима… Их древние права, личная неприкосновенность и, может быть, добросовестность, с которой почти все они соблюдали свой обет, усиливали влияние, доставляемое богатством.
Под управлением Паулины, честолюбие которой было ненасытно и хитрость равнялась разве только упорству, коллегия весталок сделалась настоящим, центром политической интриги. Это учреждение было одним из древнейших и достойнейших в городе. В эпоху, когда римский сенат превратился в раболепное орудие императоров, а императоры, в свою очередь, в игрушку отпущенников, рабов и женщин, искра старого римского духа еще тлела на алтаре Весты[10].
Жажда власти и страсть повелевать были главными чертами характера Паулины. Ей было приятно сознавать, что знатнейшие люди Рима должны уступать ей дорогу; она радостно всходила на священные ступени вслед за верховным жрецом для ежемесячной жертвы, зная, что вокруг нее сосредоточились все лучшие традиции римской жизни и что под ее охраной находилось все, что уцелело от крушения римской веры.
Около тридцати лет прошло с тех пор, как Паулина, на шестом году жизни, была посвящена служению Весты. Через несколько месяцев ее служение должно было кончиться, ее обеты считались исполненными, и ей предстояло или вернуться в мир, или остаться служить в том храме, над которым она владычествовала.
Смутные мечты, долго носившиеся в ее воображении, принимали теперь почти определенную форму.
Ее дорога с каждым днем становилась шире; она лелеяла гордую мысль, что почтение народа к ее сану будет перенесено на нее самое, когда она навсегда расстанется с белой одеждой весталки.
Когда она спускалась с Палатина, ей вспомнились смущение Сенеки, его покорность, и улыбка скользнула по ее надменным чертам.
Паулина дошла до рощи, окружавшей круглый храм Весты, где она жила с остальными жрецами. Она прошла в ворота и, пройдя через рощу, вошла в храм с заднего хода. Минуту спустя она вышла из храма в сопровождении ликтора через передние двери и стала спускаться по ступенькам лестницы, ведшей к Форуму.
Весталка направилась к Капитолию. Толпа праздношатающихся и торговцев почтительно расступилась перед нею: они признавали и уважали римскую доблесть суровой девы. Еще не все моральные и гражданские добродетели сделались предметом насмешки народа.
Но избалованное население Рима в большинстве состояло из неисправимых бездельников.
Слава, а еще более благосостояние столицы мира опьяняли их. Благосклонное государство кормило лентяев, и десятки тысяч здоровых людей без зазрения совести жили ежедневной раздачей бедным.
Тысячи бездельничали на службе у богатых патронов. Развращенные возбуждающими зрелищами в амфитеатре, в цирке, они, как дети, гонялись за самыми пустыми развлечениями. Собака, забежавшая на Форум, или неистовство пьяного раба могли прервать все дела и собрать огромную толпу, веселую и буйную, как школьники, вырвавшиеся из школы.
Когда Паулина выходила на Форум, шумное возбуждение царило в толпе, собравшейся перед Мамертинской тюрьмой. Хриплый смех, насмешливые восклицания, аплодисменты, шутки сыпались со всех сторон. Мясники в балаганах на нижнем конце площади вытягивали шеи и расспрашивали прохожих о причине шума. Некоторые бросили свои лавки и бежали к тюрьме, вокруг которой собиралось все больше и больше народа.
— Пойдем, отец! — кричал какой-то мальчик, мчась во весь дух к старику, прислонившемуся к ростре, который вместе с очень немногими оставался спокойным среди общей суматохи. — Пойдем, сейчас поведут центуриона, который надавал пинков Цезарю; его распнут на Яникулуме. Пойдем скорей, там такая толпа, какой я никогда не видывал.
— Центурион надавал пинков Цезарю! — сказал старик, лениво шагая по Форуму. — Это, конечно, выдумка; с какой стати он станет колотить славнейшего, божественного Цезаря? — Усмешка тронула губы старика.
— Говорят, — отвечал мальчик, нетерпеливо дергая отца, — будто Цезарь поцеловал его любовницу и был бы убит, если б не рабы.
— Мне бы хотелось взглянуть на этого воина, я не думал, что еще остался такой римлянин. Распять прирожденного римского гражданина! — воскликнул старик. — Да это должно было бы камни побудить к восстанию!.. Во времена Мария один сенатор, заметь, сенатор из партии Суллы[11], сказал грубость твоей прабабке. Твой прадед пожаловался старому Марию, и сенатор был убит на улице, а его земли, имущество, рабы отданы народу. Но теперь нет более римлян; Рим превратился в псарню.
— Да ну тебя, с твоим старым Марием! — закричал мальчик. — Пойдем скорей, или мы все прозеваем!
* * *
Когда к Титу вернулось сознание, он увидел, что лежит на каменной скамье в темном и незнакомом месте с тяжелым, сырым воздухом. Он хотел встать, но обе руки оказались прикованными к чьим-то чужим рукам. Он стал собираться с мыслями. Мало-помалу он вспомнил происшествие в доме Иакова и, чувствуя сильную боль в голове, догадался, что кто-то нанес ему удар сзади. Он подумал, что воры — он ни на минуту не сомневался, что это были воры, — унесли его в свой притон. Но когда наступило утро и слабый свет проник в темницу, он убедился, что люди, к которым он был прикован, стражники. Он вскочил, заставив их тоже подняться.
— Что это значит? — крикнул он с негодованием. — Где я и почему на мне эти цепи?
Держать в цепях молодого офицера преторианской гвардии доставляло злобное удовольствие стражникам. Но дисциплина была в них так сильна, что повелительный голос центуриона тотчас укротил их.
— В Мамертинской тюрьме, по повелению Цезаря, господин, — отвечали они.
— В Мамертинской тюрьме, по повелению Цезаря? — повторил ошеломленный центурион. — За что?
Один из стражников засмеялся, но Тит схватил его за руку и сдавил ее так сильно, что тот вскрикнул от боли.
— Отвечай, собака! — крикнул центурион. — За какое преступление я сижу здесь?
— Твоя милость сбросила божественную особу Цезаря с лестницы, — отвечали оба стражника и расхохотались.