— Почему непременно ночью? — спросил Галерий.
— Потому, что ночью ты легче справишься с аллеманами и слугами Фабриция. Один регулярный солдат в открытом бою осилит пятерых гладиаторов. Будь осторожен, держи свою стремительность на уезде.
— Всегда эта осторожность, — проворчал Галерий.
V
— Я не спорю, что ваш Бог — Бог добра и милосердия, но до сих пор не вижу воплощения его добрых заповедей, — говорила Фауста. — Поэтому не трудись напрасно. Твои слова сбегают по моей душе, как дождь по покатой крыше.
Она сидела на вершине высокой скалы, составляющей последнее звено горной цепи, которая отделяла Ведианцию от Лигургии. Перед ней расстилалось Средиземное море, за ней высились Альпы, над ее головой сияло голубое небо, испещренное легкими облачками.
— Я до тех пор буду стучаться в сердце твоего святейшества, — отвечал Прокопий, — пока оно не откроется для нашей истины.
— Ты забываешь, что стоишь перед весталкой, с ко-рой говорят только тогда, когда она дозволит это.
— Если бы твое святейшество пожелало…
Фауста прервала Прокопия нетерпеливым движением руки.
Солнце зашло за гору, оставив за собой золотистую полосу. Скалы, изгибы прибрежья, стены домов, обращенных к западу, еще светились. На море, настолько голубом, что даже небесная лазурь бледнела перед ним белели клочки пены, издали похожие на чаек, которые целыми стаями носились над волнами.
У ног Фаусты лежали свитки пергаментов. Она подняла один из них, развернула его и начала просматривать.
— Если бы правила, находящиеся в этих книгах, стали когда-нибудь законом живых, прочувствованным и исполняемым без принуждения, то на земле воцарилось бы Царство Божие. Но люди — это совокупность страстен, которые сдерживаются только страхом наказания на земле или после смерти.
— Исповедующие истинную веру стараются достичь высокого примера, указанного Господом нашим Иисусом Христом, — сказал Прокопий. — «Не заботьтесь для души вашей, что нам есть и что пить, ни для тела вашего, во что одеться, ищите же прежде Царства Божия и правды Его, и это все приложится вам».
Фауста, опустив голову на руки, глядела в пространство, вслушиваясь в шум моря, которое неустанно стремилось с юга на север, как будто хотело разорвать скалистые оковы и разлиться вокруг.
Но оно не разлилось бы далеко, ему преграждали путь альпийские исполины. Если бы даже море и одолело первую низшую гряду, поросшую дубами и елями, то его остановила бы вторая, настолько высокая, что на ее нагих вершинах, убеленных вечным снегом, не мог расти даже вереск.
На западе уже погасла золотая полоса. Вечерний сумрак поглотил все краски дня. Голубые волны приняли цвет стали; зелень деревьев потемнела.
Не первый уже раз грустные мысли Фаусты с этого места устремлялись к югу. Она приходила сюда со скрытой надеждой, что кто-нибудь увидит и освободит ее.
Внизу, вдоль берега моря, извивалась дорога, соединяющая Италию с западными провинциями цезарства. По этой дороге мчались в Виенну курьеры Флавиана, тянулись римские купцы, из которых каждый, если бы только узнал, что почти касается тюрьмы оплакиваемой в Риме весталки, сейчас бы обратился к властям за помощью, чтобы вырвать ее из рук тюремщиков.
— Я не хочу признать милосердия вашего Бога. Я его почитаю, женскую душу не может не тронуть милосердие его учения, но любить его я не могу. Завтра запри свои книги в сундук. Я не буду больше слушать тебя.
— Потом она сказала Теодориху:
— Проводи меня, страж моей темницы.
Старый аллеман зажег факел и пошел вперед.
Скала соединялась с предгорьем, западный отрог которого постепенно спускался в широкую равнину.
Теодорих останавливался там, где вода размыла землю или нагромоздила камни, и светил Фаусте, заботливо следя за каждым ее шагом.
За каменной стеной природной крепости, среди померанцевой рощи, стояла вилла Фабриция. Перед ее портиком горел костер, около которого сидели аллеманы охранной стражи воеводы Италии.
— Погасить немедленно огонь! Собак запереть, наблюдать за малейшим шумом! — крикнул Теодорих.
Он вошел с Фаустой в виллу, миновал боковые коридоры и остановился только на крытом дворе.
Четыре большие хрустальные лампы, заслоненные индийскими тканями, освещали залу розовым светом. Мягкие восточные ковры покрывали весь пол, вьющиеся растения обвивали колонны из белого мрамора.
Фауста, оправив на себе складки платья, устремила на Теодориха гневный взгляд.
— Долго ли ты будешь оскорблять мой жреческий сан? — спросила она.
Теодорих пожал плечами.
— Не дело солдата и слуги отгадывать намерения вождя и господина. Я делаю только то, что мне приказано.
— Старик, ты исполняешь позорные приказания.
Теодорих молчал.
— Ты знаешь, что я посвящена богам, — говорила Фауста, — а всякая собственность богов священна. И твой Бог не может оправдать насилия Фабриция. Разве тебя не страшит суд твоего Бога? Только миротворцы будут названы его сынами, как написано в ваших книгах.
Теодорих опустил голову.
— Длинный ряд годов убелил твою голову. Скоро ангел смерти угасит огонь твоей жизни, а ты, к которому духи предков уже простирают руки из царства теней, пятнаешь свою душу святотатством и навлекаешь на себя проклятие служительницы Бога. Мое проклятие сойдет за тобой в подземный мир, в твою одинокую могилу, и отнимет спокойствие у твоего праха.
Теодорих перекрестился. На его лице возник ужас.
Он протянул руки к Фаусте и отвечал умоляющим голосом:
— Не проклинай меня, не брани старого слугу. Я нянчил воеводу, качал его в колыбели. Он был самым дорогим моим сыном, когда нуждался в моей помощи, а теперь, когда годы дали ему силу и отвагу, стал добрым господином. Его счастье — мое счастье, его печаль — моя печаль.
Приблизившись к Фаусте, он встал на колени и с искренностью продолжал:
— Его ли вина, что злые демоны поставили тебя на дороге его молодых лет? Он полюбил тебя всей силой своего неукротимого сердца. Твой божественный лик затмил перед его глазами Царство Небесное и обязанности наместника цезаря. Без тебя он не может и не хочет жить. Я его знаю. Что раз он решил, от того не отступит, хоть бы ему пришлось погибнуть. Неужели твоим богам во что бы то ни стало необходима гибель моего господина?
Он поцеловал край платья Фаусты.
— Смилуйся над воеводой и надо мной, святейшая госпожа. Возврати его сердцу покой, а с меня сними бремя твоих угроз. Не проклинай меня! В лесах Аллемании презрение следует по пятам воина, который покинул своего вождя в минуту опасности. Я знаю хорошо, что грешу, держа тебя в заключении, знаю, что несу позорную службу, помогая воеводе, но счастье моего сокола мне дороже спокойной смерти. Добрый Пастырь простит мне святотатство, ибо Его милосердие так же безбрежно, как северное море. В нем потонут все злодеяния рода человеческого. Не наказывать Он пришел, а прощать.
Фауста без гнева спросила его:
— В лесах Аллемании воин, покинувший своего вождя в тяжелую минуту, наказывается презрением, а какая же кара должна постигнуть жрицу, нарушившую священный обет?
— Воевода верит, что твоя суровая римская добродетель смирится перед кротостью Доброго Пастыря, — отвечал Теодорих, не глядя в глаза Фаусте. — Если бы твое сердце полюбило нашего Бога, то с твоей совести спали бы языческие обеты.
— Но ты теперь знаешь, что меня даже угроза загробной мести не отклонит от моих богов. Зачем же ты держишь меня в неволе?
— Я сказал уже, что делаю только то, что мне приказано.
Фауста указала ему рукой на дверь.
— Уйди, презренный шпион, и стереги меня с этих пор еще бдительнее. Знай, что я употреблю вею женскую хитрость, чтобы освободиться от твоего надзора.
Старый аллеман, шатаясь, вышел со двора.
Фауста, закрыв глаза, легла поудобнее на софу.
Прошел уже месяц с тех пор, как Теодорих похитил ее на Тибуртинской дороге. Он ехал с ней по ночам, минуя города и села. Всякий раз, как он встречался с каким-нибудь экипажем или приближался к людскому жилью, он закрывал ей голову плащом. В горах Ведианции он окружал ее еще более бдительным надзором. Без его ведома она не могла переступить порога виллы. Даже дома за ней всюду следили скрытые взгляды. Кроме Прокопия и Теодориха, с ней никто не разговаривал. Женская прислуга отвечала только на вопросы: аллеманы делали вид, что не понимают латинского языка.