Он задрожал, когда Арбогаст произнес:
— Пусть заиграют трубы и рога, и пусть войско преклонится перед императором.
У римских войск бывали свои чудовищные капризы. Случалось, что новый император не выходил живым из лагеря, если не приходился по вкусу солдатам.
Около палатки все шумело, точно Родан вышел из берегов.
Известие о смерти Валентиниана шло от костра к костру и везде возбуждало крики радости. Франки и аллеманы поспешно хватали мечи и щиты и строились под знаменами.
Когда Арбогаст показался у входа палатки, затрубили рога, заиграли трубы, а цезарские орлы склонились перед ним.
— Да здравствует божественный император! — кричали доместики, протекторы и легионеры.
И прежде чем король мог помешать, дворцовая стража схватила его на руки, посадила на щит и понесла по лагерю.
— Да здравствует! — кричал вместе с остальными и Евгений, который снял корону и мантию, чтобы не обратить на себя внимания солдат…
Рикомер, пользуясь суматохой, царившей в лагере, выбрался незаметно из толпы, сел на лошадь и пустился к Родану.
Предместья уже были заняты войсками Арбогаста. Последние ряды палаток доходили почти до рощи из акаций. Когда Рикомер подъехал к своей вилле, то перед воротами ее увидел высокую мужскую фигуру.
— Сумасшедший! — проворчал он, оглядываясь с беспокойством назад.
Опасения его были напрасны. Волнение, которое охватило весь город, смело с улицы всякое живое существо. Даже собаки и те спрятались под кровли домов.
— Спрячься, безумец! — кричал Рикомер издалека. Фабриций не трогался с места, как бы не слыша предостережений сотника.
— Что значит это волнение? — опросил он и указал рукой на громадную ленту палаток.
— Это волнение — погребальная песня покровителю нашей веры, — отвечал Рикомер. — Валентиниан убит... Арбогаст провозгласил императором своего слугу, патриция Евгения.
— Убит?..
В голосе Фабриция слышалось искреннее сожаление.
Правда, он не надеялся на другой исход спора Арбогаста с Валентинианом, но обольщался до последнего момента, как обольщает себя приговоренный к смерти, которому нечего уже больше терять. Может быть, императорским послам какими-нибудь обещаниями удастся привлечь взбунтовавшихся графов и солдат на сторону Валентиниана? Может быть, какая-нибудь непредвиденная случайность отвратит несчастье от христианского правительства?
Смерть Валентиниана положила предел его скрытым надеждам. Теперь он должен бежать, если хочет сохранить свою воинскую отвагу для истинной веры.
Никем не предвиденный триумф язычников привел его в сознание и возвратил присутствие духа. Теперь он снова стал ревностным поклонником Христа, который соединял все свои помыслы с Богом новых народов.
Выжидая развязки трагедии в цезарском дворце, Фабриций окинул оком кающегося грешника последние прожитые им месяцы. Как это могло случиться, чтобы он, верный сын Церкви, подвергся наказанию, которое епископы применяли только к самум закоренелым преступникам? Неужели он так сильно провинился? — спрашивал он себя в изумлении.
А совесть христианина отвечала ему словами Амвросия: «Валентиниан послал тебя в Рим, чтобы ты был для язычников ярким образцом правдивости, доброты, милосердия и снисходительности, а что сделал ты? Ты поднял руку на чужую собственность, обесчестил весталку, братался с разбойниками…»
Чего раньше он, ослепленный страстью, не замечал, то сейчас, когда несчастье постигло его, видел ясно и чувствовал глубоко. Не посланцем христианского правительства был он в Риме, но диким солдатом, ставящим себя выше закона, свои желания выше служебных обязанностей.
— Я согрешил, — каялся перед собой Фабриций. — Языческие демоны отняли у меня рассудок, и я блуждал в потемках.
«Не языческие демоны отняли у тебя рассудок, — возражала ему совесть христианина, — это сделала твоя несдержанность, которая не могла господствовать над твоими вожделениями. Ты любил больше себя, чем Христа».
И снова память нашептывала ему слова Амвросия:
«Жена приковывает мужа к земле, отдаляет его мысли от дел церкви и государства, делает его рабом суеты этого мира. Если бы ты не был воеводой Италии и ревностным слугой Христа, то я не припоминал бы тебе совета святого Павла, ибо знаю, что пожертвовать любовью к женщине — это превышает силы смертного. Но тебя император поставил на страже нашей веры в стране, еще до сих пор погрязающей в язычестве. Бог избрал тебя, чтобы ты был послушным орудием Его святой воли. Ты не имел права отдавать предпочтение женщине пред Христом, как это ты сделал».
То, что Фабриций еще неделю назад называл ворчанием священника, лишенного человеческих чувств, теперь начало убеждать его. Ввиду опасности, угрожающей его вере, яркие краски любви бледнели, жар ее остывал. Труп убитого защитника христианства заслонял перед ним образ Фаусты. Звук ее голоса заглушался криком торжествующих язычников.
Бели бы все, как и он, пожертвовали Христом для своих вожделений, то церковь пала бы, еще слишком молодая для того, чтобы существовать без доблестей первых христиан. Победа Арбогаста, одержанная без всякого сопротивления, обнаружила, что новая вера требовала еще подвигов и отречения от земного счастья.
Два дня тревоги уничтожили в сердце Фабриция остатки грешных вожделений. В нем умирал обыкновенный человек и возрождался христианский борец, приносящий свой меч к подножию Креста. Кому же тогда защищать истинную веру, если такие ревностные последователи, как он, покидали Бога для наслаждений этого мира?
Со спокойствием, которое удивило Рикомера, Фабриций сказал:
— Прикажи заложить мою дорожную карету и приготовить мне одежду плебея.
— В тяжелой карете не бежит тот, кого может спасти только быстрота и осторожность, — предостерегал Рикомер. — Не забывай, что через несколько часов курьеры Арбогаста помчатся по всем дорогам западных префектур.
— Не опасайся за меня, — отвечал Фабриций. — Добрый Пастырь снова возвратит мне глаза солдата, привыкшего к осторожности. Я буду избегать опасности так заботливо, как этого не делал еще до сих пор, потому жизнь моя теперь нужна нашему Богу.
— Но эту римскую весталку ты не можешь взять с собой сейчас же, — заметил Рикомер. — Она и ее невольницы связали бы тебя по рукам и ногам. Что ты думаешь с ней сделать?
— Не спрашивай. Через час я, пожалуй, не мог бы переправиться через Родан.
Сотник хотел еще что-то спросить, но Фабриций быстро ушел в дом.
За кухней виллы была маленькая комнатка, в которую Рикомер запирал провинившихся слуг. Здесь похититель поместил свою пленницу и поставил у дверей стражу из двух невольниц.
Когда Фабриций вошел, Фауста лежала на соломенной подстилке, покрытая грязным одеялом. Хотя заржавевшие петли громко заскрипели, она все-таки не подняла головы.
Она лежала с закрытыми глазами, со следами изнурения на исхудалом лице. Долгое горе посеребрило ее волосы на висках. Рядом с ней на деревянном стуле стояли глиняные сосуды с нетронутой пищей.
Ее, как преступницу, заперли в зловонной норе, лишили света и воздуха. «Я сломлю твое упорство и заставлю быть покорной!» — кричал ей Фабриций. Чтобы она не могла лишить себя жизни, ей связали руки веревкой, которая впилась в ее тело.
Фабриций повесил фонарь на стену и взглянул на Фаусту. Вид нужды, которая окружала патрицианку и весталку, чтимую целым народом, стиснул его сердце. Собственные невзгоды сделали для него понятными страдания других. И только теперь он понял, как тяжело он оскорбил женщину, от которой жаждал высшего счастья жизни. Вместо того, чтобы снискать ее любовь добротой, он издевался над ней с безжалостностью господина, который наказывает строптивую невольницу. А Фауста не была его собственностью, он не имел на нее никаких прав.
Он приблизился к ее убогому ложу, склонил колени и сказал покорным голосом:
— Прости меня…
На щеках Фаусты выступил бледный румянец.
— Сними с моей совести свой справедливый гнев, ибо причиненное тебе насилие гнетет меня бременем смертного греха, — умолял Фабриций. — Сатана, враг человека, закрался в мое сердце и зажег в нем нечистые помыслы. Я был как помешанный, у которого страшная болезнь порвала нить разума, как слепой, который не видит прямой дороги.