Ник (о, какое плоское, бессмысленное, ненужное имя, оказавшееся к тому же поддельным, ибо скорее всего он, конечно же, не Ник, а какой-нибудь Евгений Павлович, Алексей или Иван, а может быть, Джидду или Агра, о, его жажда всемирности — быть всем или ничем одновременно), Ник застыл. Окоченевшие члены — руки, ноги, отмерзающая болезненная голова, глаза, как бессмысленное зеркало, отражающее сизые выхлопы автомашин, выхлопы, пытающиеся догнать эти выпускающие их автомашины, и — исчезающие, тающие. Дыхание людей без шапок, пар — призраки снега и тепла, молекул углекислого газа, когда-то бывшего кислородом, как и бензин. Значит, Ник, да, значит, Ник, он ждет на декабрьском ветру — холодном, пыльном, бесснежном. Обманувшая зима, обманувшая осень, страшно не хочется говорить «обманувшая жизнь», он по-прежнему хочет сказать своей жизни «да», даже если жизнь и говорит ему «нет», ведь это его право, даже если. все равно «да». мысль о смерти слегка согревает — и он улыбается.
7
Анна вылетает в восемь, а приземляется в десять. В самолете она читает книгу про какую-то дурацкую безбрачную машину. Она еще не знает, что ее ждет. Жизнь, как нарезка колбасы в вакуумном целлофановом пакете. Но откуда эти мысли, что все не может быть так бессмысленно? Стюард в самолетном фюзеляже улыбается. У него набриолиненные черные волосы, стеклянный взгляд, ему легко, он смотрит телевизор каждый день, он летает по небу, как бог, у него романтическая профессия. стюард может упасть вместе с самолетом — и разбиться. Анна заглядывает в иллюминатор, видит крыло и слегка успокаивается. Она почему-то думает о том, что если кому-то сейчас расскажет, кто она, то сразу умрет от разрыва сердца. Рядом с ней пожилой господин в золотых очках. У нее тянет низ живота, она выходит в туалет, мочится, нажимает на блестящую кнопку, вот он — знаменитый бессмысленный и беспощадный гидравлический звук, ее кровь уходит в устройство, выбрасывается в жадный поток частиц, налетающих со скоростью девятьсот километров в час, развеивающих и рассеивающих. Стюард улыбается (кухня здесь же, на выходе), стюард предлагает ей лимонад.
Но ведь она же не Анна.
8
Ник начинает рассказывать, медленно гладит ее живот. Они снова встретились через два дня после того, как она прилетела (когда уже стало можно), в тот раз он только довез ее до гостиницы. В тот раз они только всматривались друг в друга и ничего не говорили. Во второй раз они могли бы и не встречаться.
Он говорит медленно, он подбирает слова осторожно, он боится ошибиться. Вот здесь-то и выясняется, как он боится умереть, вот здесь-то и становится ясно, как много значат слова. Анна — а как ее зовут на самом деле? — может протянуть руку в любой момент и взять. пистолет.
9
«…Так вы слушаете меня? Ну, да, да, довольно странный это был пункт. Мы с Пончиком долго его обсуждали. С одной стороны, не исполнить — невозможно, потому как это предсмертная воля нашего дорогого папы. А с другой — ну никак невозможно! Не на голове же! Не с рогами же! Как быть, и где найти тридцатидюймовый дизель для запуска? Ведь отец непременно хотел быть погребенным именно там, он считал, что лучше кладбища для него не найти, стать просто как бог, в крайнем случае — как какой-нибудь астероид, но разделить, разделить с ними судьбу. Принцип дополнительности, ну, или как там… называйте как хотите. Но возможно ли это исполнить? Нам с моим братом Пончиком?! Мы долго думали. А отец в это время уже лежал в морге недалеко от молокодойной фермы, том самом нашем поселковом морге, где кучерявый гундос делал операции живым. В морг свозили еще живых, но одной ногой уже стоящих в могиле, чтобы они, живые, видели глазами своими тех, кто умер уже, и чтобы им, живым, было нестрашно умирать. Что ты типа уже видишь как бы себя самого мертвым — и тебе наплевать, ну помер ты — и помер. Подумаешь, ерунда какая — солнце, вода там или крем, да, крем. Так вот мы думали-думали и придумали. Мы смастерили с Пончиком лососиный скафандр из кожуры (это рыба такая — лосось). И решили бросить на пальцах — кто должен надеть его. Отец лежал на каменной плите — голый, как в бане, словно в ожидании мойщика с жаром, там, брызгами, пузырями, паром. только плита была ледяная, и отец ждал. Должно было выпасть четное.»
10
Им можно пить воду из-под крана, они работают на бензоколонке. Там, где должен быть признак могущественности, его больше нет, зато есть изящная впадина, в которую удобно вставлять, но, увы, опять же, вставлять ненастоящее, хоть и выращенное, хоть даже и живое. Опять, опять все та же неправда, как бензин, керосин, ведь необходимо, чтобы машина двигалась.
— Ты будешь пить?
— Да, налей мне, пожалуйста, виски.
— Только немного.
— О чем ты?
— Тебе надо просто расслабиться.
— Я не хочу, чтобы ты когда-нибудь кому-нибудь рассказал то, что я рассказала тебе.
— Хорошо.
— Ты обещаешь?
— Да, конечно.
— Тогда налей мне немного, совсем чуть-чуть, чтобы расслабиться.
— Ты только не бойся.
— А я не боюсь.
— Это не больно.
— Конечно, не больно.
— Мы встретимся… потом.
— Да… конечно.
За окном и в офисах, и на бензоколонках. Смеются в метро, перед телевизором, смеются в чате, в магазине, смеются надо всем, что пересажено, отрезано, что пришито, на экранах — серия убийств из мелкокалиберной винтовки, на центральной площади города — половой акт. Какая разница, кто, где, с кем и когда.
11
«…Так вот, выпало Пончику. Да уж, в последний момент я просто сжульничал, то есть я увидел, что Пончик выбрасывает десять, но я же не мог выбросить одиннадцать, потому что у меня, извините, всего две руки, и на каждой — всего по пять пальцев, и не ногой же мне еще выбрасывать. В тот момент, когда Пончик выбрасывал десять, я тоже типа хотел выбросить десять, но тогда получалось бы четное, а значит, в скафандр лосося должен был бы наряжаться я. А кто хочет наряжаться в одежду из склизкой рыбьей шкуры и входить в эту камеру? Да что я — дурак, что ли, недобитый, болван или скотина, банан, пидарас, газель, сука, неудачник по жизни, дебил я, что ли? Что я, не знаю, что и Пончик — хоть и брат он мне, да, младший брат — тоже хочет меня нажулить: что он типа выбрасывает девять, а сам на лету отгибает еще один палец — тоже мне, брат называется. Не хочет наряжаться, пока наш отец синий, на каменном ложе гниющий, да, ждет, когда войдет один из его сыновей в скафандре. Так вот, я заметил краем каким-то зрения своего — великого беспощадного зрения своего, данного мне в расселинах судьбы моей, извечного закона моего, заговора, издевательства — движение пули, да — и Ра-Хоор-Хайт взошел на трон свой на Востоке — и я уже выбрасывал девять: быстро, но… медленно, оставив мир, остановив звезды, время, как будто и не было никакой комнаты, как будто бы и не болело, как будто бы и совсем не было больно. никому не было больно. И на лету я разогнул.»
12
— Знаешь, мне все больше нравится эта игра.
— Ты уверена?
— А зачем мне обманывать?
— Ты права.
— Не говори так.
— Прости, я не хотел.
— Я знаю. Налей мне еще.
— Ты уверена?
— Да, я хочу.
— Хорошо.
— Почему ты так вздыхаешь?
— А ты, почему ты так смотришь на меня?
— Ник, мы, кажется, договаривались.
— Хорошо, хорошо, Анна. Прости меня.
— Когда-нибудь.
Москва, Дели, Нью-Йорк, Париж. Взмах крыла самолета, касание дирижерской палочки. Цветы в клумбе. Вы идете по бульвару. Это недорогой отель. Смешно увидеться в Сан-Франциско. Эта комната, как на картине Ван-Гога — синяя с желтым. В вестибюле — старый рояль. Ты так обрадовалась, что я прилетел, что чуть не врезалась на перекрестке в грузовик, когда мы ехали из аэропорта. Теперь все проще, и раздеваться проще. Только не надо ничего описывать. Когда хорошо, то просто хорошо. Это как эллипс — близко и далеко одновременно. Помнишь? Конечно. Да, ты права, тогда была просто поздняя осень без снега и грачи, как целлофановые пакеты, таял дым от автомобилей, пытаясь их догнать, а теперь все не так, мир изменился, как будто выпал, наконец, снег, хотя за окном плюс двадцать два, белый снег, и теперь все хорошо — да, очень-очень, и я боюсь, что лучше уже не станет…