Они высадились у подножия холма.
— Каштаны! — закричал Петя, как бы в надежде на приключение.
— Платишь ты, — отрезала Люси с интонацией европейки-воспитательницы.
Он купил два бумажных кулька. Они одолели лестницу, ведущую на холм, выдавливая в себя невкусную картонную мякоть из пластмассовых коричневых мундиров. Хваленые каштаны были скучны, скучны…
Холм опутывал дым. Дым шатался на ветерке и в синеющем воздухе. Дым поднимался к собору, призрачно белевшему на самой верхушке холма, точно это дым так сгустился. Они сели на каменную лестницу среди дымящей молодежи, спинами к собору, и тоже задымили — перед ними тонул Париж, здания, башни, хищные мелкие черты старины — в розовом, сиреневом, зеленоватом, белом. Солнечные отчаянные вспышки сменялись ехидными огоньками электричества. Петя щелчком отбросил окурок и попал в рюкзак ниже сидящего, сыпанули искры, Люси засмеялась. «Везде бабы одинаковы, — подумал Петя. — Сталкивают мужиков». Человек с рюкзаком обернулся на смех, показав смуглый ожесточенно жующий себя изнутри мальчишеский блин физиономии, и снова уставился на них курчавой шерсткой.
Здесь все были в пестрых одеждах и дыму, дым был общим, но выбивалось сладкое течение.
— Гашиш, — Люси радостно повернулась вправо. — У меня дома есть! Я живу рядом. Детство меня водили сюда. — Она показала за плечо. — Хочешь?
В соборе было подслеповато. Они пронеслись пустыми пределами под бездонными сводами. Петя схватил ее за руку, задержал бег, поднес к лицу ее пальцы. Ему вдруг захотелось ее! Он желал тискать, нагибать, ломать, ударяясь мясом в глубокое мясо, мясом в мясо. Лед вечности обжигал, возбуждая. Петя с надеждой цеплялся за эту скользкую похоть, как за чудо. В одном местечке теплилась жизнь, желтело электричество, с десяток богомольцев терпеливо ждали чего-то на деревянных скамьях. Петя отметил намоленного пожилого латиноса, похожего на жареный каштан. Люси выдернула мокрую руку, прыгнула в кабину, Петя сиганул в другую дверцу. Сквозь решетку увидел лицо — смутное, долгоносое, оскаленное.
Жажда немедленного соития покинула его сразу за порогом храма.
Они шли мимо лавок с сувенирами и картинами.
— Хочешь смотреть картины, Петя?
Он закричал:
— Устрицы!
Лавка воняла пучиной, среди накативших сумерек лотки жеманно блестели серебряным и красным — внутренностями моря, скользкими даже на глаз.
Сели на воздухе. Официант, шевеля пошлыми черными нитками усиков, принес два бокала белого вина и стальной подиум со льдом и раковинами. Петя поспешно втянул в себя шесть устриц подряд. Он запивал каждое тельце-сгусток нежным рассолом из раковины, каменная крошка хрустнула на зубах — и ее не стало. Люси подъедала темные ломти хлеба, разламывая и макая в стальной наперсток с малиновым уксусом. Она сказала, что не любит устрицы, она любит дышать ими — и только. «Забавно, — подумал он, — заученная фраза». Поблескивала ледовая арена, угловато смотрели в темноту разоренные жилища.
— Ты общаешься с русскими?
— Я дружу с чеченцами. — Люси допила вино. — Они парни. Беженцы. — Пустила дымок.
Петя спросил с надеждой:
— Злые?
— Со мной — нет. Они с другими злые. С цветными, с черными. Они их бьют и гоняют. Все время.
— Конкуренция. — Петя причмокнул.
— Со мной они хороши. Все другие у нас с девушками нехороши. Чеченцы хороши.
— А нехороши — это как?
— Если парень — француз или цветной, неважно, видит девушку, и она ему нравится, он улыбается и кричит: «Привет, красавица!» Но если я не ответ, он ругает. Это в метро, улица, везде. Он кричит: «Сука!»
— И никто не даст ему в дыню?
— Что это — дыня? — Оскал.
— Морда.
— О,нет! Никто не защитит. Разве чеченец. Чеченец может защитить. Петя, я плачу половина!
— Я плачу! Ты, что ли, спишь с ними? — Он отодвинул пустой бокал. — С чеченцами…
— Спаси Бог! — Она хохотнула, искупав лицо в фонтане дыма.
— Жаль, — пробормотал он.
Они миновали пылающий квартал багровых мошонок, зашифрованных под сердца. В дверях блондинка с тройным подбородком, в золотом мини, призывно гребла голыми ручищами к себе.
Свернули в темную улочку, где угол одного тихого дома нелепо отсырел, краснея окнами и огнями, — отголосок пройденного квартала, потом был совсем мирный проулок, без всякой красноты, и там, в тишине, в слабом луче городского фонаря чернели глухие железные ворота.
Люси наколола коготками цифры, пискнуло, вошли во двор. Петя поднял голову, глазами пробежал дом до крыши — этажей было восемь. «Внутри зеркальный лифт», — загадал.
Но в доме была деревянная лестница.
Сухая, грубая и скрипящая. Скудно освещенная. На каждом этаже светила голая лампочка из стены. На лестницу выходили окна: непроглядные, замутненные, толстые, в стеклянных узорах, как бывает у туалетов и ванн. Старая рассохшаяся лестница. Старая добрая врунья. Петя считал ступеньки. Пахло кислыми щами, именно кислыми, с квашеной капустой. Запах, казалось, шел от ступенек, и Петя разок наклонился, чтобы внюхаться. «Откуда здесь квашеная капуста?» — подумал, но спросил:
— Конечно, в детстве ты падала тут?
— Мы все время были в синяках. Я и сестра. Мы бегали друг за другом и падали, да! — Люси говорила, посмеиваясь и не оборачиваясь.
Она шла впереди, Петя — за ней. Ее яркие лакированные волосы болтались широко, в полусвете выглядели еще чернее, и смешливый голос доносился из волос.
— Как звали сестру?
— Катрин. Близняц?
— Близнец!
— Да! Она погибла. Два год назад. Разбила мотоцикл. Я ее любила очень. — Она говорила уже без смешка, но задорно, не меняя походной интонации. — Мы бегали утро и вечер. Бегали и бегали. А ты где бегал?
Остановилась.
— На даче. Тоже была лестница, — промямлил он.
Оконный проем слева вместо стекла скрывал серый брезент, порванный в верхнем правом углу. Дыра, по краям вытянутая, напоминала пентаграмму. Люси сунула палец в дыру, потом еще два пальца и пошатала брезент.
— Эта дырка двадцать лет! Я и сестра совали палец. Тут живет художница. Я всегда сую палец. Прохожу и сую! — И она снова пошла вверх, повторив: — Всегда!
Петя тоже сунул палец.
На пятом этаже они вошли к Люси.
Маленькая гостиная с компьютером и колонками. Через маленькую спаленку (во тьме бельишко белело на полу) Петя проник в маленькую ванную, пописал, сполоснул руки, плеснул в лицо. На пластмассовом подзеркальнике стояли тюбики крема. С одного неожиданно смотрел мужчинка, брея чернявую щечку, улыбочка жила и загибалась кровавым червячком на освобожденной чистой половинке загорелой мордочки. Петя выпрямился и задел плечом колокольчик, который, серебристый, рассыпался в причитаниях над узкой белой ванной.
В гостиной уже колыхался мрак, на круглом стеклянном столике трепетал огонек из парафиновой мисочки. Играл диск. Пел Высоцкий.
— Высоцкий. Русские все любят. — Она обнажила зубы и выразительно облизнулась. Достала серебряную шкатулочку. Извлекла глиняную горошину. Принялась разминать между пальцами.
«В общем, так один жираф влюбился в антилопу», — хрипел, восхищаясь причудами бытия, Высоцкий.
Люси улыбалась, переводя глаза с Пети на распушенную сигарету, напитывая табак земляной пылью.
— Люси, — сказал Петя, — у тебя много мужчин?
Она уже зажгла сигарету и лишь кивнула, к ней присосавшись, дым длинно полз по крошечному пространству.
Люси передала косяк Пете и шамкнула дымом:
— Ты первый русский.
Фильтр был в красной помаде.
— А где твои родители?
— Дуй! Был развод. Мама в городе Лиль. Дуй! Папа тут, латинский квартал. Они старые. Они родили меня в сорок. И в пятьдесят был развод. Дуй! Мы жили этаж ниже. Было три комнаты. Дуй!
Блики прыгали.
Люси положила босые ступни на столик. Петя докурил и теперь гладил эти ступни, внезапно увеличившиеся, и комната разрасталась, плыла, мягко и с перекатами, как река, пенно густеющая на порогах. Он сипло спрашивал: «Болят?» Болела левая, он гладил левую, мял правую и покручивал коленки под штанами. Он с кожаного кресла потянулся к телу, утопавшему в кожаном кресле напротив. Люси подобрала ноги. Петя перелез к ней и навалился, целуя. Она сжимала губы, он хватал ее за грудь, просунув пятерни под рубашку, но и она просунула свои пятерни и, заслонив большим и указательным пальцами, которыми еще недавно расплющивала гашиш, теперь берегла две горошины — два соска. Она сторожила границы интима. Эти соски были суверенны. Как две европейские страны.