Слышалось бормотание, эхо от стука металлических ложек и чашек. Глазок открылся и закрылся. Дверь со скрежетом вновь отворилась.
— Ужин! — Двое заключенных, один бородатый, старый и болезненный, второй седой, но примерно ее возраста, привезли суп в котелках на тележке. Старик подал ей оловянную кружку, второй налил из черпака — кружка наполнилась горячей водой из чайника.
Двое конвоиров, держа оружие наизготовку, внимательно наблюдали. Арестованным запрещено было разговаривать.
— Спасибо! — сказала она.
— Разговорчики! — оборвал конвоир. — На заключенных не смотреть!
Заключенный помоложе протянул ей маленький кусочек черного хлеба, на мгновение задержал на ней взгляд — на его чувственном, скорее даже озорном лице отразилась какая-то эмоция. До Бени она не знала этого особого языка. Господи боже, во взгляде мужчины читалось вожделение! Сашенька была польщена: и здесь люди продолжают гореть желанием! Когда двери захлопнулись, Сашенька съела водянистую гречневую кашу. Сходила на «очко» и легла на нары.
«Ваня, где бы ты ни был, — подумала она, — я знаю, что делать». Еще не все потеряно: дети уехали, но, возможно, и на нее не заведено дело. Ваня предупреждал об этом. Она еще может вырваться отсюда. Она обязательно вернется. Что у них может быть против нее, преданнейшего коммуниста? Потом вслух она произнесла лишь одно слово: «Подушка!»
Свет выключили. Сашенька попыталась заснуть. Она разговаривала с детьми, но они уже принадлежали другому миру. Сможет ли она когда-нибудь вновь ощутить их запах? Потрогать их, услышать звук их голосов, испытать то, что еще так свежо и отчетливо в ее памяти? Она расплакалась — тихо, покорно.
Открылся дверной глазок.
— Тихо, арестованная! Покажи руки! — Она заснула и перенеслась в детство, в загородное имение Цейтлиных: увидела своего отца в белом костюме и парусиновых туфлях, держащего под уздцы пони. И Лалу, свою дорогую Лалу, которая помогала ей взобраться в седло…
35
Сашеньку разбудили лязг тележки, шуршание швабры и скрип затворов. Глазок открылся и закрылся, двери с лязгом распахнулись.
— Вынести парашу! Давай-давай! — Конвоир проводил ее в умывальню, где хлорка чуть не разъела ей глаза. Она вылила помои и умылась холодной водой. Ее отвели назад в камеру.
— Завтрак! — Тот же арестант, что помоложе, сегодня нес поднос из клееной фанеры, как девушка в кино, продающая сигареты. Второй заключенный, бородатый старик, весь в татуировках, — настоящий уголовник, решила Сашенька — налил ей чаю и дал маленький ломтик хлеба, кусочек сахара и восемь папирос с полоской, оторванной от спичечного коробка. И снова вытянутое, худое лицо заключенного ничего не выражало, но его глаза ощупали Сашенькино тело, шею, в них, прежде чем захлопнулись двери, вспыхнула неприкрытая похоть.
Уже и чай и хлеб показались ей пищей богов. От Вани она знала, что арестованные иногда ждут неделями, пока их вызовут на допрос, поэтому может пройти немало времени, прежде чем она сможет занять оборонительную позицию, защитить себя как настоящего коммуниста и узнать, за что она здесь.
Потом она снова легла на нары. «Где сейчас мои дети?» — подумала она. И она произнесла вслух слово, которое стало ее тайным паролем, ее кодом, которым она передавала через обширные степи и могучие реки России свою любовь далеким сейчас от нее детям: «Подушка!»
— Арестованная Цейтлина-Палицына, Александра? — Дверь распахнулась.
— Я!
— На выход! — Конвоир провел ее по коридорам, вверх по металлическим ступеням, через другие коридоры, пока они не миновали два поста охраны и не вошли в широкий холл, где вместо камер были кабинеты. Сашенька напевала себе под нос — к собственному удивлению, она поняла, что это цыганский романс, который так любил Беня Гольден, их любимая песня. Потому что сейчас ей все станет ясно.
« Очи черные, очи страстные…»
Теперь, казалось, было совсем не до любви, но эта мелодия неожиданно вселила в Сашеньку оптимизм.
Она была уверена, что Ванин ужасный план уже не к месту. Она с легкостью опровергнет любые обвинения.
Тогда они обязаны будут ее выпустить. Она немного выждет и заберет детей. Какая радость!
— Сюда! — Конвоир втолкнул ее в маленький чистый кабинет с линолеумом на полу, где стоял пустой стол, на нем — серый телефон и направленная на дверь лампа. В одну секунду ее ослепил свет.
Перед глазами заискрились золотые мушки, она почувствовала сладкий запах кокосовой помады для волос.
Молодой следователь НКВД в круглых очках, с рыжеватыми усиками и напомаженной челкой открыл папку, послюнил палец и стал перелистывать страницы.
Он тянул время, а когда закончил, откинулся на спинку стула; скрипнули его сапоги. Он погладил, чуть не измяв, листок бумаги, лежащий перед ним.
— Арестованная, я следователь Могильчук. Вы готовы нам помочь? — Он не стал называть ее «товарищем», но казался добродушным и мыслящим.
У него был хрипловатый, как у старшеклассника, голос и южный акцент, — похоже, мариупольский. Сашенька подумала, что он сын учителя, интеллигент с периферии, получивший юридическое образование и переведенный в Москву, чтобы занять место ушедших из жизни старых чекистов.
— Да, товарищ следователь, готова. Не стану вас задерживать. Я член партии с 1916 года, работала в аппарате ЦК партии и хотела бы узнать, как могли достойного коммуниста, преданного делу партии и лично товарищу Сталину… Помолчите, арестованная! Здесь вопросы задаю я. Мы, чекисты — вооруженная рука партии, и мы сами решим, насколько вы ценный ее член. Это наша работа. Вы готовы нам помочь?
— Безусловно. Я хочу выяснить…
Следователь Могильчук вытянул шею и задрал подбородок.
— Что выяснить? — уточнил он.
— В чем меня обвиняют.
— А вы не догадываетесь?
— Не имею ни малейшего представления.
— Бросьте, арестованная. Это я должен вас спросить, почему вы здесь.
— Не знаю. Я невиновна. Честно.
Могильчук аккуратно поправил свой напомаженный чубчик и нахмурился.
— Так дело не пойдет. Вы искренни в своем желании помочь партии? Странно. Если бы вы искренне хотели помочь, то знали бы, почему вы здесь.
— Я честный коммунист, товарищ следователь, я не сделала ничего противозаконного! Ничего. Я не примыкала к оппозиции. Никогда! Я всегда поддерживала политическую линию Ленина-Сталина. Я никогда не вела никаких антисоветских разговоров. Даже мыслей антисоветских не допускала. Моя жизнь посвящена служению партии…
— Все, хватит! — крикнул следователь, стукнув кулаком по столу, — это вышло так нелепо, что Сашенька с трудом сдержала презрительную улыбку.
Ей не к месту захотелось рассмеяться.
— Не будем тянуть резину! — отрезал он. — Вы полагаете, вас сюда развлекаться привезли? Чтобы скоротать денек? Я здесь на службе, мне нужно, чтобы вы признались в том, что совершили. Мы знаем, как обращаться с такими, как вы.
— Такими, как я?
— Избалованными партийными принцессами, которые считают, что Советская власть обязана их одевать, давать машины, дачи. Мы для того и существуем, чтобы таких, как вы, спускать с небес на землю. Повторяю: оглянитесь на свою жизнь, на свое прошлое, разбудите свою партийную совесть! Почему вы здесь? Признание значительно облегчит вашу участь.
— Но мне не в чем признаваться… Я невиновна!
— А как вы объясните свой арест, если невиновны? Признавайтесь! Не ждите, пока я выбью из вас это признание!
Сашенька испугалась. Чего он требует? Если она признается в чем-то незначительном, они успокоятся?
Она повторила про себя Ванины наставления: «Ни в чем не признавайся! Без признания тебя не тронут!
Поверь мне, дорогая. Я знаю, о чем говорю. Я расколол тысячи человек, может, это мне награда. Но не выдумывай мелких правонарушений. Это не ослабит давления! Если у них есть доказательства, тебе организуют очную ставку. Если от тебя захотят добиться конкретного признания, из тебя его выбьют».