Мы помчались в травмпункт. Луиза вошла со мной в кабинет врача. Тот по-английски осведомился, что случилось. К сожалению, на английском мы оба изъяснялись весьма посредственно. Я попытался, используя свой скудный словарный запас, объяснить, что произошло, но поскольку я не хотел рассказывать правду, то запутался и запутал врача. Не знаю, что он понял из моего спотыкающегося монолога. Луиза, умевшая говорить главным образом на языке Гёте, в безнадежных попытках объясниться спросила у испанца, не говорит ли он по-немецки. На лице последнего отразилось совершенное изумление, хотя по роду занятий он должен был иметь дело с самыми разными пациентами. Так или иначе, вид двух французов, из коих один в крови, а другая желает говорить по-немецки, заставил его, видимо, задуматься, не отправить ли нас к психиатру. Впрочем, он решил сначала исследовать мою рану и заключил, что мне страшно повезло (это я и сам понял). Затем он наложил мне несколько швов (что было весьма ощутимо). Луиза все время держала меня за руку и ласково твердила: «Все будет хорошо, потерпи, любимый». Несколько минут спустя я был как новенький. Я посмотрел на себя в зеркало. Ко мне подошла Луиза, и мы оба посмотрели в зеркало. У меня было чувство, что перед нами пара, которую я никогда в жизни не видел. Мы оба расхохотались. Вот сумасшедшие! Люблю эти моменты, сменяющие ссоры, когда счастье вдруг обрушивается на голову как сверкающие метеориты. Этот день мы никогда не забудем.
— Замечательное у нас путешествие, — заметил я.
— Это точно. Наверняка в эту больницу туристы заглядывают редко.
— Все-таки ты сумасшедшая.
— А ты больной на всю голову. К тому же еще и буйный.
— А у тебя семь пятниц на неделе. Ну как вот иметь с тобой дело?
— А с тобой? Ты же все время где-то на луне.
— Но я хоть легкий. А ты тяжелая.
— Я не тяжелая, а компактная. Это не одно и то же. Ты не чувствуешь нюансы, в этом твоя проблема.
— Луиза, у меня только одна проблема: я тебя люблю.
— Я тоже тебя люблю, и ты для меня не проблема, а решение всех проблем.
— Ты сейчас, как всегда, заговоришь мне зубы. Ух и хитрюга же ты. Зато я сегодня буду смотреть на тебя одним глазом — отдохну, считай.
— Ну и как я тебе одним глазом? Хороша?
— Божественна. Ты как затмение[25].
Из больницы мы вышли как два жмущихся друг к другу продрогших голубка. Луиза захотела повести меня в тот музей, где была утром. Она пыталась искупить свою провинность, поделиться тем, что пережила без меня. Меня такой способ примирения вполне устроил. Она подвела меня к тем картинам, которые ей понравились, и я имел возможность одним глазом созерцать шедевры испанской живописи. На следующий день мы вернулись в Париж. Лицо мое наполовину было скрыто широкой повязкой. Ни дать ни взять — солдат, возвращающийся с поля брани.
64
Воспоминание Антонио Гауди
Величайший каталонский архитектор, создатель потрясающего храма Саграда Фамилия в Барселоне, Гауди жил в своих фантазиях. Он был глубоко верующим человеком, часто постился и тем доводил себя до полного истощения. Потеряв всех близких, он с головой ушел в работу. Известность его росла с каждым годом. Окруженный всеобщим восхищением, он презирал материальную сторону жизни и к семидесяти годам оказался в полной нищете. Он погиб под колесами трамвая, и опознали его не сразу, приняв за бродягу. Только на следующий день обнаружилось, что человечество потеряло того, кого называли «Данте архитектуры». В свои последние часы, умирая в больнице для бедных, Гауди вспоминал свою юность. Он был студентом. Директор барселонской архитектурной школы, вручая ему диплом, сказал: «Мы вручаем этот диплом либо сумасшедшему, либо гению. Время покажет». Это было последнее, что он вспомнил, и умер, так и не узнав, кто он, гений или сумасшедший.
65
Я постоянно измерял Поля. «Как ты вытянулся!» — говорил я ничего не понимающему ребенку, хотя на самом деле он вырос за неделю на каких-нибудь пару миллиметров. Время перестало быть горизонтальной категорией, оно стало вертикальным. На белой стене я рисовал черточки, отмечая его рост. Вот ему год, вот два, а тут, уже значительно выше, четыре. А вот здесь он уже маленький человек, ему пять лет. Мы садились порой с Луизой напротив этой измерительной стены, с бокалом красного вина, и думали, как быстро летит время. Как-то я поднял палец выше всех отметок и спросил:
— А ты можешь себе представить, каким будет Поль на этом уровне?
— Ой, нет! Он будет подростком, весь в прыщах, перестанет убирать свою комнату и будет постоянно с нами пререкаться.
— А нас что ждет, как ты думаешь?
— …
— Чего молчишь?
— А с нами то и будет, что уже есть. Мы же больше не растем, — как-то неожиданно грустно проговорила Луиза. Помолчав, добавила: — А ты не собираешься снова начать писать?
— Даже не знаю… Как-то времени нет. Мне кажется, это осталось так далеко позади…
— Когда мы познакомились, ты был одержим идеей книги. Мне казалось, что для тебя это главное в жизни. А потом ты все бросил. Как-то это скучно…
— Скучно было то, что я писал.
— Но ты даже не попытался дописать начатое.
— Что поделаешь. Такова жизнь.
По ее лицу я видел, как возмутил ее мой ответ. Ее взгляд был красноречивей слов, он кричал мне: нет, жизнь не такова! Ничто в жизни не окончательно. Все движется, все изменяется. Мы погрязли в рутине. Нет больше цели, нет мечты. Ты должен писать, не важно что, просто слова на бумаге. Все лучше, чем просто так существовать. Иначе зачем всё? Я не могу сказать, что я с тобой несчастлива. Нет, я не несчастлива. Но я хочу большего, я хочу быть счастливой! А счастье ускользает. Все так быстро проходит. Жизнь слишком коротка, чтобы позволить ей быть серой. Нельзя откладывать счастье на потом.
Это все я прочитал в ее взгляде. Наши отношения были нежными, стабильными, но этого было мало. Временами я чувствовал, что она разочарована. Я же был горд тем, что превратился во взрослого, ответственного человека. Я думал иначе, чем Луиза, мне казалось, что именно так выглядит современный герой: он каждое утро встает спозаранку и идет на работу; он воспитывает своего ребенка; он заблаговременно думает о том, где семья проведет отпуск; следит за тем, чтобы своевременно платить за квартиру и возобновлять страховку автомобиля. Разве это не героизм — управляться с бесконечными материальными обязанностями?
Еще одним сложным моментом нашей жизни было постоянное метание между самыми противоречивыми желаниями. Вообще в XX веке обстоятельства складывались так: сначала появилось счастье — вернее, право на счастье, а также на досуг и на отпуск. Это было в тридцатые годы, при Народном фронте. Потом наступил второй этап: человек получил право на недовольство. Это право зародилось в семидесятые годы, вместе с легализацией абортов и разрешением разводов. Как-то иногда забывают, что до 75-го супружеская измена официально считалась преступлением. Таким образом, мы получили право предъявлять претензии к нашему счастью. Мы вошли в новую эпоху, самую, наверно, мучительную, — эпоху постоянных колебаний. Мы получили счастье, получили право быть не удовлетворенными этим счастьем. В результате перед нами открылись тысячи дорог. По какой же пойти? Я очень остро ощущал современность моих терзаний. Я выбрал свою жизнь — и одновременно хотел чего-то другого. Я был влюблен в Луизу, я любил нашу совместную жизнь и нашего ребенка, но иногда у меня возникало чувство, что я задыхаюсь. У меня появились сомнения: а вдруг настоящее счастье ждет меня совсем в другом месте, в другом городе, с другой женщиной? Эта мысль меня иссушала, и тогда я с головой уходил в работу. Я прекрасно понимал, в чем упрекала меня Луиза. Я глубоко спрятал свои желания и разложил жизнь по полочкам. Хуже того, я стал походить на моего отца. Я был зациклен на отеле, на клиентах, точно так же, как отец всю мою сознательную жизнь был зациклен на своих клиентах, даже когда вечером возвращался домой. Именно по этой причине я не мог писать. А уж если говорить совсем начистоту, то и не писал никогда. Это было что-то другое. Возможно, я воспринимал жизнь как писатель, но слова всегда от меня ускользали. Они витали где-то вокруг, но мне не удавалось схватить их, чтобы создать из них мир.