— Смерть презирал… Главное — выполнить задание, и он, — Павлик изогнулся, как для прыжка, — в-ж-ж вжжж… пошел на таран! Отбил хвост у фашистского самолета! — возбужденно жестикулируя, пояснил он.
Они долго еще говорили о Талалихине. После этого Алексей Николаевич не мог бы назвать ни одного случая, когда Павлика можно было обвинить в трусости. Теперь, пожалуй, следовало сетовать даже на некоторую безрассудность Авилкина в самовоспитании храбрости.
Поверив кому-то на слово, что в дальнем углу училищного сада неизвестные с улицы избили воспитанника четвертой роты и отняли у него пряжку, Авилкин решил проверить себя. После отбоя он выскользнул из спальни и стал пробираться в страшный, темный угол сада. Мурашки бегали по его спине. Он едва отрывал ноги от земли. Такое состояние бывает во сне, когда от кого-то убегаешь, а ноги не подчиняются.
Авилкин нашел в углу большой камень, сел, настороженно прислушиваясь и ожидая врага. Казалось, кто-то дышит у ограды, вот-вот набросится. Но никто не появлялся и через полчаса Павлик, гордый, с чувством огромного облегчения, возвратился в спальню.
Так повторялось трижды, пока ему не надоело ждать опасности.
Но в классе об этих ночных путешествиях никто не знал, кроме всеведущего Алексея Николаевича, который делал вид, что не замечает исчезновений Павлика… Воспитатель кое-что должен и «не замечать»…
* * *
Через неделю после ночных путешествий, Павлика с острым приступом аппендицита привезли в больницу. Беседа, прощаясь, подбодрил: «Будь молодцом!»
Соседом Авилкина оказался рябоватый, средних лет летчик-лейтенант, с переломленной ключицей. Летчика одолевали острые приступы боли. Он скрипел зубами, то и дело вызывал сестру и, несмотря на запрет, жадно курил в палате.
Павлику лейтенант не понравился, особенно когда тот скверно выругался. Авилкин повернул на подушке в его сторону бронзовую голову и возмущенно сказал:
— Хороший вы пример показываете!
Летчик хриплым, срывающимся голосом грубо бросил:
— Подумаешь, кисейная барышня! Из института благородных девиц! Привыкай.
— Вы так об училище не должны! — задыхаясь, выкрикнул Павлик, — наше училище… вам смена… — Он резко, словно остановился на бегу, умолк и отвернул голову.
Когда Авилкина положили на операционный стол, он твердо решил не проронить ни звука, хотя бы его резали на куски. «Пусть знают, какие суворовцы!»
Позвякивали инструменты. Глухо раздавался одинокий голос врача, с трудом, казалось, пробивающий плотный воздух, раздражающе мелькали рукава сестры. Она была отделена от стола белым канатом, из-за которого подавала инструменты.
Тупая боль, — было такое ощущение, будто вытягивают внутренности, — заставила Павлика закрыть глаза. Он плотнее стиснул зубы: «Так и на поле боя… Так и на поле боя», — внутренне убеждал он себя.
Высокий, с большими, сильными руками, хирург, закончив операцию, одобрительно кинул сестре:
— В характере парня есть железо…
Авилкин благодарно улыбнулся побледневшими губами.
— У нас все такие… прошептал он.
На девятый день его выписывали. Уже в форме, прикрытой халатом, зашел в палату попрощаться с соседями. Дружелюбно улыбнулся летчику. Лейтенант с трудом приподнялся, посмотрел на Павлика ласковыми глазами:
— Ты меня извини, что я в тот раз…
— Да, ничего, ничего… Я понимаю… Ведь я тогда не за себя…
— Молодцом, молодцом, — растроганно сказал офицер, — не давай училище в обиду… Верно: смена наша…
Павлик молча, с чувством собственного достоинства, кивнул головой и крепко пожал протянутую ему руку.
В классе он был встречен радостными возгласами, дружескими пожатиями. За обедом Артем налил ему компота больше, чем другим, и поощрительно сказал:
— Поправляйся!
На следующий день в начале самоподготовки Авилкин занимался рассеянно, немного отвык за время пребывания в больнице, но когда уличил себя в невнимательности, строго-настрого приказал самому себе:
— Учи, Авилка, а то скажут — класс подводишь, отсталый элемент… осколок облома…
Заткнув пальцами уши, покачиваясь, зубрил правило. Потом уши открыл, — решил: так удобнее и лучше.
Трех часов вечерней подготовки ему не хватило. География осталась недоученной, а он, пообещав учителю подготовить и часть пропущенного во время болезни материала, ни в коем случае не хотел нарушить слово.
Ложась спать, выглянул в нижнем белье в коридор. Трусцой подбежал к дежурному сержанту, сказал шопотом, приподнимаясь на цыпочках:
— Товарищ сержант, я вас очень прошу — разбудите меня за час до подъема, а то мне завтра краснеть придется.
— А почему вы сегодня не выучили?
— Понимаете, я сейчас двойные нормы выполняю… Немного не успел.
Сержант не стал вдаваться в подробности и обещал разбудить Павлика раньше других.
ГЛАВА XXIV
ЗРЕЛОСТЬ
«Так бывает в семье: ребенок, Васенька, сыночек и вдруг в какое-то утро заметишь — да ведь он уже взрослый! Совсем по-новому, серьезно посмотрит на тебя, снисходительно улыбнется при твоей шутке, рассчитанной на ребенка. У него на все теперь свои взгляды, свое мнение, и он не принимает, как прежде, бездумно готовые рецепты суждений. Когда же это пришло?» Так думал Боканов, прохаживаясь в фойе с Семеном и Владимиром, которых пригласил в театр.
До сих пор Сергей Павлович настолько близко стоял к ним, настолько привык и присмотрелся, что не замечал этого роста, взрослости, так ясно, как здесь — на людях, где юноши держали себя со скромным достоинством, в одно и то же время и сдержанно и непринужденно. Сергей Павлович понимал — они ни на минуту не забывают, что представляют училище.
Серьезно, негромкими голосами говорили они о душевной красоте, о благородстве и гордости, о том, что такое в своей сущности мужество и героизм.
Смотрели пьесу «Молодая гвардия». Ее уже однажды видели всем училищем, но приехал столичный театр, интересно было сравнить.
— Я считаю, — говорил Владимир, — что героизма «вообще» нет. Только поступок, совершенный на пользу народа, ради справедливого дела — героический. А действия, продиктованные честолюбием, корыстью, слепым фанатичном — далеки от героизма, хотя внешне могут быть эффектными.
Майор Боканов с гордостью прислушивался к новым интонациям в их голосах, свежим, собственным мыслям, внимательно, словно впервые видел, смотрел на них со стороны, как бы чужими глазами. Володя очень возмужал за последние месяцы. При взгляде на его тонкую, гибкую талию, плечи казались особенно широкими. Сложились окончательно черты волевого лица. Темные, блестящие волосы оттеняли высокий, чистый лоб. Из-под густых, с мягким изломом бровей открыто смотрели вдумчивые глаза с искорками живой мысли. Энергичный, раздвоенный, как у Артема, подбородок придавал лицу выражение настойчивости и прямоты.
У Семена исчезла былая мешковатость. Его движения, повороты сильного торса, шаг — оставляли впечатление легкости, гибкости, а лицо приобрело недостававший ранее отпечаток твердости.
Спектакль окончился рано, и Сергей Павлович повел ребят к себе домой, поить чаем. Жена Боканова, по своему обыкновению, радушно стала угощать гостей. Сидя за столом, заговорили о Стаховиче из «Молодой гвардии».
— Слизняк! — с гадливым презрением бросил Владимир. — Да попадись я раненым в руки фашистов, я бы постарался убить следователя, в худшем случае — себя, если бы почувствовал, что силы иссякают и я не выдержу…
Боканов посмотрел в его смелые глаза, в самую глубину их и подумал: «Не рисуется… Это — зрелость». Она пришла в виде серьезных комсомольских дел, реферата «О приоритете советской науки», ответов на уроках логики. Сказалась в сплоченности коллектива, умении трудиться, сдерживать себя и быть исполнительным. Зрелость раскрылась в правдивости, смелой критике, страстной вере в дело победы коммунизма.
— Для нас, — убежденно сказал Семен, — общественный долг — учеба. И в ней, как в бою, победа сама не приходит.