Потом почему-то заговорили о женской верности. К этой теме в последнее время возвращались часто: была в ней какая-то волнующая привлекательность, проявление взрослости в самом обсуждении…
Семен, поудобнее умащиваясь, резонерствовал:
— Вот убейте, не могу понять, как люди от любви заболевают, «страшным жаром горят»! «Ты вся горишь», — продекламировал он. — «Я не больна… Я… знаешь, няня, влюблена». «Увы, Татьяна увядает, бледнеет, гаснет и молчит…» Да неужели это так сильно действует? — с искренним недоумением спросил он. — А может быть, — в голосе Гербова послышались добродушно-иронические нотки, — может быть, Татьяна просто заболела, ну, грипп у нее, по-нашему, жар и появился…
Предположение Гербова развеселило всех, но не удивило. Знали, что Семен — противник кавалерства, — так он называл встречи и переписку с девочками, что он сторонится их, не боязливо, — он непрочь был потанцевать, а просто потому, что считает «все это» пустым времяпровождением, неинтересным для себя, — лучше заняться спортом или драмкружком.
Подвергнув сомнению истинные причины недугов Татьяны Лариной, стали перебирать других литературных героинь, и Вася Лыков, приняв, неожиданно для всех, сторону Але́ко, обличительно кричал о Земфире:
— Зачем над человеком издевалась? Ну, разлюбила — дело ее, а она издевалась, обманывала. Я за обман, знаете, как бы! — он так свирепо произнес это «знаете, как бы!», что все опять расхохотались. Посыпались веселые реплики:
— Откуда, Васенька, у тебя такая кровожадность появилась?
….. Уж не твоя ли Земфира виновата?
Имели в виду полненькую, коренастую, как и сам Лыков, — Зиночку — подружку Галинки Богачевой. Злые языки поговаривали, что когда Вася и Зиночка чинно гуляют по «суворовской аллее» городского парка, то не столько беседуют о предметах возвышенных, сколько с аппетитом уплетают сдобные булки, покупаемые Лыковым — большим любителем покушать. Но о чем только ни говорят злые языки!. Геннадий Пашков, рисуясь, продекламировал в темноте:
Чем меньше женщину мы любим,
Тем больше нравимся мы ей.
— Неотразим! Неотразим, душка военный! — насмешливо бросил кто-то баском в его сторону.
Геннадий обидчиво умолк. Еще несколько минут разговор продолжался на эту же тему — и школьный учитель литературы вряд ли был бы удовлетворен некоторыми оценками и характеристиками. Отдав должное сильному чувству Анны Карениной, ее решительно осудили за то, что она поступилась сыном; Наташу Ростову обвинили в легкомыслии, а Вере Павловне поставили в вину, что «уж слишком она у Чернышевского идеальна, ходячая добродетель, а человеческих черт мало». Зато некрасовской декабристке, едущей к мужу на каторгу, за верность и самоотверженность дали отменную аттестацию.
Идеал женщины нашли в Марине Расковой и, захлебываясь, перечисляли ее достоинства:
— Первоклассным штурманом была! И физкультурницей какой!
— Художницей!
— Преподавала музыку!
— Прекрасной матерью была и внешность красивая!
А общий вывод:
— Вот это женщина! Это — да!
Наконец, утихомирились. В палатке наступила тишина. Из-за реки доносился лай осипшей собаки; «страдали» под гармонь далекие девичьи голоса. Пахло свежестью реки и едва уловимо — скошенным сеном. Прохрустел гравий под чьими-то твердыми торопливыми шагами.
Володя лежал с открытыми глазами. Сегодня утром он отослал Галинке письмо в город. «Как она примет письмо? Не рассердилась бы, — тревожно думал он. — Я ведь раньше никогда не начинал словами: „Дорогая Галинка…“».
Ему очень хотелось поскорее увидеть ее. Они часами могли говорить о новых книгах, спорить о театральных постановках, музыкальных произведениях, часто не приходя при этом к одинаковой оценке, но внутренне всегда чувствуя общность взглядов в главном.
Владимир ценил в ней и готовность, с какой помогала она товарищам, и то, что в дни Отечественной войны она неутомимо бегала, после занятий в школе, в госпиталь, и то, что, лишившись во время войны отца, стойко переносила невзгоды, делила с матерью самый тяжелый труд.
В недавнем споре о верности, любви Ковалев не принимал участия. Он избегал говорить об этих чувствах, считал — они настолько святые и высокие, что слова могут лишь принизить и обесценить их. «Тот, кого ты любишь, поймет все по твоим поступкам. А распинаться… „люблю“, „люблю“ — фальшь».
Обычно, в кругу товарищей, из-за боязни показаться недостаточно мужественным, Владимир напускал на себя грубоватость, равнодушие в отзывах о девочках, хотя никогда не поддерживал циничные разговоры о них.
Глубоко же внутри его натуры спрятано было естественное человеческое стремление к чистоте, неистребимое, как любовь к сестре или матери. Но из ложной стыдливости он ни за что не признался бы товарищам, что убежден — целомудрие для юноши не меньшая ценность, чем для девушки, и надо стойко оберегать свой внутренний мир. Об этих мыслях не сказал бы даже Семену.
Уже засыпая, подумал:
— Должна быть душевная близость… Я спрошу у нее…
Слегка затуманенный, возник образ Галинки — смуглолицей, с каштановыми косами. Она улыбалась, и карие глаза ее излучали теплый, мягкий свет…
ГЛАВА VI НАХОДКА
Боканов, щурясь от солнца, шел вдоль частокола, огораживающего лагерь. Червонным золотом отливали клены, льнули к ним нежнолимонные липы, первые желтые пряди появились в густых кудрях берез.
Боканов миновал длинное здание ружейного парка, когда услышал за приоткрытой дверью знакомые, чем-то возбужденные голоса.
— Что с ним церемониться — избить! — предлагал гневный голос Суркова, и Боканов удивился: всегда такой деликатный, кроткий Андрей — вдруг жаждет кого-то избить.
— Давайте устроим суд чести, — послышался голос Володи.
— Какая, к чорту, у него честь!
— Много чести для него такой суд устраивать!
Боканов вошел в помещение ружейного парка. Все, кто находился там, на мгновение замолкли, но доверие к воспитателю оказалось настолько большим, что, не дожидаясь вопросов, сами тотчас сообщили ему суть дела. Несколько часов назад Семен Гербов в рощице позади лагеря нашел тетрадь в клеенчатой обложке. Надписи, указывающей на то, чья это тетрадь, не было. Прежде, чем Семен успел узнать почерк Пашкова, он пробежал глазами первую страницу и был поражен тем, что прочитал.
Геннадия Пашкова в роте недолюбливали, как обычно недолюбливают в здоровом коллективе самоуверенных выскочек. Его не раз одергивали, критиковали на собраниях. Ребятам не нравилась и его манера говорить чуть в нос, заедая окончание фраз, и хвастовство отцом-генералом и даже лицо — вообще-то красивое, но с девичьи-нежной кожей, синевой под глазами и родинками на щеке.
Но Гешу, так звали его, все же терпели, отдавали должное его начитанности, умению интересно пересказывать приключенческие истории, восхищались его памятью и способностью, прослушав краем уха объяснение учителя в классе, потом повторить все дословно, когда учитель вызывал его, чтобы уличить в чтении на уроке посторонней книги. И еще ценили в Геше бескорыстие, способность поделиться всем, что у него есть, бесстрашие при высказывании старшим того, о чем иные только бурчали втихомолку.
Знали, что Пашков пишет дневник, предполагали — там могут быть нехорошие записи, но все же не ожидали таких, какие случайно обнаружил Гербов.
Семен протянул Боканову злополучную тетрадь. Красным карандашом на разных страницах кто-то успел подчеркнуть самые оскорбительные места. Гешу надо было решительно проучить.
«Я честолюбив, но это следует скрывать. Плевать мне на класс, в конце-концов, проживу и без него, — ума хватит». И дальше: «Надо приналечь, получить вице-сержантские погоны, — способностей у меня для этого более чем достаточно, а звание возвысит».
Боканова больше всего поразил общий тон дневника. Что Геннадий честолюбив, самовлюблен и эгоистичен, для воспитателя не являлось открытием. В известной мере эти его пороки удалось притушить, если не вытравить. Но вот то, что в дневнике очень много говорилось о записках девочкам, что если речь заходила о жизни общественной, то писалось не иначе, как «навязали доклад», «комсомольское собрание — говорильня», — эти записи больно уязвили воспитателя.