— Как же вы, бабунь, имя мое не позабыли? — удивился парень.
— А имя твое мне и помнить не надо; мне поглядеть на тебя довольно — и уж знаю, как тебя звать. Ясь ты будешь, и больше никто. По нашему-то краю что ни мужик — то Янка или Ясь. Много я вас перевидала, все вы чем-то друг на друга похожи, а чем — и описать не могу… А ты еще и белокурый, чернобровый, а очи у тебя — ровно барвинки. Я как впервые тебя увидела, так сразу и подумала, что все наши старые песни про тебя сложены: такие там были хлопцы… Нет, не пойдет тебе другое имя; право же, не пойдет! — закончила бабка, склонив голову набок и глядя на него чуть искоса.
— Ну как же, бабусь? — возразил Янка. — А вот есть у меня дружок: тоже белокурый, и брови черные, и очи синие, а зовут Василем.
— Василь другой, — не согласилась бабка. — Знаю я, про кого ты говоришь, помню его тоже. И похож он на тебя, верно, а все равно — другой; уж его нипочем Ясем не назовешь. Да и очи у него, кстати, не синие вовсе, как у тебя, а больше в голубизну тянут. И в самом деле: что цикорные васильки! Не полевые, что с рожью водятся — те темные. А я про те говорю, что вдоль дороги растут, голубенькие такие, будто неба кусочки.
Бедный хлопец поначалу слегка растерялся от всех этих цветочно-именных тонкостей, но затем решил приступить-таки к делу.
— Ну что ж, бабусь? Коли уж вы столько всего про меня знаете — может, скажете, как беду мою размыкать?
— Ах да! — спохватилась бабка. — Я и забыла совсем. Так что же у тебя стряслось? — подперев щеку ладонью, старуха устремила на него свой зоркий взгляд.
— Да пока ничего не стряслось, да только боюсь, что стрясется. Хлопчик со мной живет, бабунь, Митрасем звать, чернявенький такой — может, знаете?
— Знаю, хороший хлопчик, — кивнула бабка. — Диковат, правда, трошки.
— Да с чего ему и другим-то быть? — вздохнул Горюнец. — С малолетства худо ему пришлось, лиха сколько выпало… Били много…
— Ну так что же с тем хлопчиком? — спросила бабка.
— Боюсь я за него, — ответил он. — Ночами особенно: как раздумаюсь — так с ердце и мрет… Чует оно, мое сердце: отнимут у меня его скоро — за грех мой тяжкий…
— Вот как? — оживилась бабка Марыля. — И какой же то грех?
— Не знаю… — повинился он тихо.
— Знаешь, — возразила старуха. — Только сказать не хочешь. Ну да мне-то можешь не говорить, лишь бы сам себе голову не туманил! Ну, вспоминай!
Он послушно уставился в одну точку и на какое-то время застыл, не шевелясь. Эти мгновения старуха с легкой насмешкой вглядывалась в его напряженное красивое лицо, и от ее зоркого глаза не укрылось, как почти незаметно и лишь на миг болезненно дрогнула крутая черная бровь длымчанина.
— Вот и я говорю: знаешь, — заметила она. — И всегда знал.
Да, бабка Марыля права: он знал. Тяжелым камнем лежало это на его сердце и совести; вот уж сколько лет не хотел он об этом думать, упрямо гнал прочь эти мысли. И все же — вот оно: молчаливые исполины-сосны, унесшие далеко ввысь раскидистые вершины, темная резная стена густого ольшаника, и он сам — длинный, голенастый, излишне любопытный подросток, опасливо глядящий сквозь черные ветви этого ольшаника на тихую пустынную поляну…
— Как же мне теперь быть? — спросил он у ведуньи с каким-то обреченным смирением.
Бабка Марыля снова взглянула на него зорко и прямо и ответила с несвойственной ей суровостью:
— А вот теперь, сокол мой, расскажи мне все: что с тобой сталось, чем ты нагрешил и чего теперь боишься. От меня таиться тебе не след, коли уж и так за советом ко мне пришел.
И он, цепенея от невольного страха, чувствуя, как стынут в горле слова и бегут по спине холодные струи, рассказал.
Ведунья слушала его внимательно, не перебивая ни единым словом, все больше мрачнея лицом.
— Ну что ж, — сказала она наконец. — Теперь, по крайности, все мне ясно. А я-то все в толк не возьму, с чего хвороба твоя никак не проходит. А стало быть, вон оно что!
— Да перун с нею, с той хворобой! — отмахнулся Янка. — Вы мне одно скажите, бабунь: Митраньку о н о не тронет?
— Не знаю, голубе, — честно ответила старуха. — И никто тебе того не скажет. А впрочем, погоди трошки.
Старуха засуетилась, зашарила у себя на полке, отыскивая среди своих бесчисленных снадобий нужное. В горнице еще сильнее запахло сушеными травами. Наконец бабка извлекла маленький мешочек, тряхнула его на вису.
— Папороть-семя, — пояснила она. — На Купалу собрано.
Ведунья бросила щепоть из мешочка в пламя зажженной лучины, отчего та на миг ярко вспыхнула; другую щепоть сыпанула в темную глиняную плошку, долила туда же воды почти до краев и дала Янке в руки.
— Ступай к лучине, — коротко приказала она. — И гляди в воду, в самое дно.
Он поднес плошку с водой к самому пламени. Вода в ней заходила красивыми и ровными огненными кругами.
— Что видишь? — спросила ведунья.
— Ничего не видать. Вода кругами идет.
— Тихо сиди. Не шевелись. Гляди, хлопче, гляди, покуда не увидишь…
Так прошло еще несколько минут. У Горюнца затекли руки, от неподвижности заныла спина.
— А теперь? — вновь вопросила старуха. — Теперь видишь?
От долгого пристального всматриванья у него начали болеть глаза, и перед ними все задрожало, раздваиваясь.
— Да… — ответил он не слишком уверенно. — Только вот разобрать не могу: не то тучи идут, не то вихри какие-то…
— Смотри, смотри, хлопче, недолго уже…
Смутное изображение стало яснее; светлые огненные круги отошли дальше к краям, а в середине он вдруг отчетливо разглядел круглый и темный неподвижный омут. И в самой глубине этого омута маячил какой-то огонь, но не тот золотистый и безобидно-радостный, как круги по краям плошки, а зловеще-багровый, несущий с собой беду. И он ощутил, как сердце ледяным комком застыло в его груди, поняв внезапно, что это — огонь свечи-громницы.
Плошка дрогнула у него в руках, вода плеснула через край; темные брызги запестрели на половицах.
— Н-нет! — выдохнул он, побелев от испуга.
— Нешто увидал? — откликнулась Марыля.
— Увидал, бабусь, да лучше бы мне того не видеть… Может, не сбудется, а?
— Ты же сам хотел знать, — ответила ведунья. — Думаешь, ты в воду смотрел? Ты в себя смотрел, в судьбу свою. А судьба — она, солдатик, такая: увидать ее можно, да только не всегда то увидишь, чего тебе хочется.
— И… ничего поделать нельзя?
— А что тут поделаешь? Судьба — она судьба и есть: что на роду написано, тому и быть.
Вот и вся тебе бабка Марыля! Да и чего от нее было ждать? Заладила, что твоя сорока: судьба да судьба!
Видно, только и осталось ему, что сразиться со злой судьбой в одиночку. Как бы там ни было — по доброй воле он не отдаст ей хлопца. Он примет бой. Пусть и немного сил у него осталось, а не уступит он черному злу, не склонится перед грозной недолей.
Однако черный ледяной ужас в его груди так и не растаял даже теперь, когда он сидел в своей мирной уютной хате, прикрыв глаза, а подле него притулилась тихая, задумчивая Леська. Он погладил ее по голове; клубящиеся упругие завитки защекотали его ладонь, но даже это его не успокоило. Он чувствовал рядом тепло ее плеч, слышал ровное дыхание и тихо радовался, что хотя бы ей не грозит беда. Она была так чиста и свежа, и ему отчего-то казалось, что она сколько угодно может сидеть возле него, отмеченного злым роком, и нисколько ей это не страшно, ибо хранит ее что-то незримое и могучее. Настоящей отрадой было бы для него отогреться возле этой девочки, но он знал, что не вправе расслабиться. Черное зло не дремлет!
Глава тринадцатая
Совсем недавно выпал первый снег, а теперь стояла уже настоящая зима. Голые пустые поля, серые унылые деревеньки, черный угрюмый лес — все теперь было укрыто бескрайней снежной периной — чистой, воздушной, серо-голубой под хмурым пасмурным небом.
Две подружки, проваливаясь по щиколотку в рыхлый, липнущий к подошвам снег, карабкались по запорошенному лесу. Каждая тащила за собой салазки с наваленным на них валежником. Снег тяжелыми комьями налипал на полозья; из-за этого везти санки было нелегко.