Литмир - Электронная Библиотека

— Да ты, дядь Вань, не про ножки, а про бабку Алену рассказывай! — перебил Митрась.

— Ладно, — усмехнулся дядька. — Так вот. Не надо было долго голову ломать, чтобы зразуметь, зачем та пани приехала: все очи у ней были заплаканы, да все она кружевной хусткой их отирала. По всему видать, с паном-то у нее разладилось, с кавалером, в смысле.

И что вы думаете? Взяла ее наша бабка за белу ручку, поглядела в ясны оченьки, а потом взяла уголек — да не уголек, а целый уголь, едва ли не с мой кулак — пошептала над ним, да ей и дала.

— Возьми, говорит, красавица, уголек, а в самую пятницу, как полночь минет, прочти молитву да весь тот уголь натощак всухомятку и съешь!

А барыня слушает да слезами умывается, а сама на каждое слово головой кивает: все, мол, сделаю, как ты велишь! Крепко, видать, присушило ту барыню…

— И что же было? — нетерпеливо спросила Леська? — Так и съела она тот уголь?

— А вот слушайте дальше. Денька через три наезжает она опять — веселая, розовая, что яблонька весной! Раскинула руки, да так бабке на шею и бросилась, словно и не пани она вовсе, а простая наша девчина. Обнимает, целует, кошелек тяжелый сует.

— Бери, говорит, родная! Ты сердце мне исцелила, покой воротила!

— Нешто и впрямь тот пан к ней вернулся? — изумилась Леська. — Вот хорошо, теперь и я знаю, что делать, коли меня каханый когда покинет!

— Ну, не совсем так дело было, — улыбнулся Янка. — А вот что пани та рассказала. В пятницу, едва полночь ударила, достала она тот уголь и давай молитву щебетать на своей латыни — католичка ведь, они все только на латыни и молятся. Так вот, молится наша пани, а сама все на уголь поглядывает да примеряется: как же она его, здоровый такой, есть-то будет — не пряник, чай. Ну, да и каханого ведь жаль, вернуть-то хочется! Дочитала молитву свою, перекрестилась, откусила от того угля — а он в глотку-то не идет, обратно лезет! Хоть бы водицей запить — так тоже нельзя, бабка Алена особо про то помянула. Ну, проглотила-таки с грехом пополам, заново кусает — и опять он ей в горло нейдет! Однако и тут худо-бедно справилась. А уж на третий раз, как застрял у ней тот уголь комом во рту — плюнула наша пани, да и говорит:

— А поди ты прочь, изменщик бессовестный! Мало того, что душу всю мою вымотал, так я еще за тебя, за неверного, этакие муки терпеть должна?

И тут же словно камень с души у нее свалился, тут же к ней и сон, и покой вернулись, а про пана того неверного и думать забыла!

— Не любила его, выходит, — задумчиво вздохнула Леська.

— Выходит, что не любила, — ответил Ясь. — Только голову себе туманила попусту, а с этого тоже ничего хорошего не бывает. А уголь-то бабкин и помог ей туман тот развеять.

— Ну, хорошо, хоть навозом ее кормить ваша бабка не додумалась! — захохотал Митрась.

— А что? — подхватил дядька. — С нее и это бы сталось, коли уголь бы не помог! С углей, мол, проку мало, так милости просим, любезная пани, навоз кушать! Глядишь, ума бы и прибавилось. Так что, Лесю, — закончил он, — ни один каханый того не стоит, чтобы этакие муки за него принимать.

— Ну а коли стоит? — спросила она тихо.

— А за того, кто стоит, и угли тебе жевать не придется, — серьезно ответил друг. — Он и сам тебя вовек не покинет. И не надо, Лесю, долю чужую к себе тянуть, не то своей тебе потом не дадут. Дядьку Рыгора хотя бы вспомни: тоже ведь чужое взял по молодости.

— Не взял, а всучили, — мрачно поправила Леська.

— Всучили! — бросил Горюнец. — Да кабы он тогда хоть слово против сказал — уже бы не всучили! В том-то вся и беда, что и сам он не разумел тогда ничего. Ему-то, молодому, и разницы особой не было: что Авгинья, что Маланья! Ну, тебя-то, я знаю, старики неволить не станут, да только сама, гляди, не обманись. Я и сам, был грех, едва не обманулся.

— А как мне, Ясю, долю свою узнать? — спросила она.

— Узнаешь, — ответил он. — Ты вот вспомни, как ждала меня летом у дороги. И скажи, часто ли было, что ты любого встречного за меня принимала?

Она молча кивнула в ответ. Да и как не кивнуть, если и в самом деле готова она была принять за милого Яся любого встречного хлопца, светлого волосом, широкого в плечах и тонкого станом…

— А могло ли быть, Лесю, что ты бы меня не узнала, коли и впрямь бы увидела?

— Нет, — с жаром заверила она.

— Вот видишь. Так и с долей своей. Встретишь — узнаешь; а покуда не встретила — не хватай что ни попадя…

— Так ты, дядь Вань, должно быть, голодный, — спохватился Митрась. — Я вот бульбу тебе закутал.

— Вот спасибо! — обрадовался дядька. — Бабка Марыля мне, кстати, опять велела горячей бульбой дышать. Уж который месяц дышу я той бульбой, и хоть бы что толку…

Дети не знали, что Янкин недуг тут вовсе и ни при чем. Недуг был лишь поводом, чтобы отправиться к ней в лес; Янка и сам понимал, что ведунье его не одолеть. Но он не хотел, чтобы дети знали, для чего он на самом деле ходил к бабке Марыле: к чему их пугать понапрасну?

С некоторых пор он почему-то стал бояться темноты. Смешно, не правда ли? Расскажи кому — засмеют!

И все же вечерами, когда за окном сгущались осенние сумерки, а по стенам и углам бродили причудливые, страшноватые тени, сердце его вдруг начинало сжиматься от страха перед наступающей ночью. Так бывало с ним когда-то давно, в раннем детстве, когда маленький Ясик, запуганный с вечера страшными сказками, просыпался, как от толчка, в самый глухой час ночи и больше не мог заснуть, холодея от ужаса, принимая забытую на стуле материнскую рубаху за присевшего покойника в саване, а летающая по стене тень от занавеске казалась ему пляской ужасной ведьмы. Виделись ему также мавки-русалки, эти прозрачные красавицы с длинными текучими косами, под чьими шагами не мнется трава. Он, конечно, знал, что мавки не злобны, а порой даже благодушны, но в такие минуты боялся их почему-то даже больше, чем всех на свете ведьм и даже Рыжего лешего, что нагоняет неизлечимую лихорадку.

Позднее, в отрочестве, с ним повторилось нечто подобное, но теперь все было куда страшнее и серьезнее. Что там покойники, ведьмы да мавки в сравнении с тем, что теперь так нежданно обрушилось на его неокрепшую еще юную душу!

Как-то в церкви услыхал он проповедь отца Лаврентия, что придет время, и все светила небесные падут на землю, и море ринется на сушу, и взорвутся повсюду горы огненные, и придет миру конец. После той проповеди Янка шел домой, не помня себя от ужаса, ничего не видя кругом, а перед глазами у него стоял тот страшный миг далекого будущего, когда на их мирные леса и поля обрушатся гигантские волны дальних морей, когда тут и там разверзнется земля, и из нее с ревом вырвется адское пламя, и нигде ничему живому не будет спасения, ибо такова воля Божия… Он, конечно, знал, что все это случится очень нескоро, когда от него самого не останется даже праха. Но он и боялся не за себя — за тех людей, что будут жить после. Да что там за людей — за весь мир боялся!

На третий день-таки не выдержал — побежал к батюшке. Задыхаясь от волнения, спросил у него, нельзя ли как-нибудь спасти мир от неотвратимой гибели.

Отец Лаврентий с пугающей суровостью посмотрел на мальчика, затем важно покачал головой и ответил:

— Нет, отрок, даже думать тебе о том грех. Люди — прах земной пред Создателем нашим, во прах все и уйдет, и грешны мы все перед Ним от самого Адама. Взгляни вон туда! — величавым взмахом руки указал он на заднюю стену церкви. Янка испуганно следил за движением его холеной, чуть отекшей руки — сизовато-белая, она казалась почти неживой в отпахнувшемся рукаве черной просторной рясы.

— Что видишь? — вопросил батюшка.

— Страшный суд, — еле выговорил мальчик.

— Вот то-то! Смотри туда, хорошенько смотри, и пусть всегда тебе это видится, как начнут бесы тебя искушать на мысли богопротивные! Вспомни тогда, что ждет всех грешников: святотатцев, отступников, прелюбодеев, богохульников, вольнодумцев — всех, всех! Помни об этом, отрок, до самой смерти, и живи во страхе Божием, а ересь всякую прочь из головы выбрось, и будет тебе на том свете Божья благодать. Ну, понял?

38
{"b":"259415","o":1}