Литмир - Электронная Библиотека

— Руки коротки, — усмехнулся Горюнец, снисходительно поглядев на него. Выгоревшие, растрепанные вихры торчат, как у мальчишки, тугие загорелые кулаки воинственно сжаты — петушок бойцовый, да и только!

Горюнец вздохнул; затуманила ему сердце какая-то смутная грусть, и лишь немного погодя он понял: лето кончается. Не успел оглянуться — вот и рожь поспела, шелестит сухими остистыми колосьями Скоро ему вместе с соседскими бабами выходить с серпом на полосу — и заноет поясница, и натруженные мускулы будут болеть, и едва закроешь глаза, будут всякий раз мерещиться падающие под серпом колосья. А потом… потом пожелтеют и облетят березы, небо низко затянется тяжелыми облаками и понесется над землей печальный журавлиный клич. И зарядят дожди, и раскиснут дороги, и с новой силой встрепенется дремлющий в груди недуг… Нет, нет, лучше об этом не вспоминать!..

Савка тоже подумал о скорой жатве: вот-вот в поле выходить, а у баб еще, небось, и серпы не наточены.

На жатву вышли через несколько дней после того. Савка спал в ту ночь беспокойно, ворочался с боку на бок, сбил простыню. Среди ночи, в самый глухой час, будто кто-то толкнул его — сон слетел и исчез без следа.

В горнице было душно, несмотря на открытое окно, в которое глядела черная мгла. С печки доносилось негромкое покряхтыванье деда. На лавке ровно и глубоко дышала Леська; он различал в потемках ее вытянутую тонкую руку, смутно темневшие длинные пряди полураспущенных волос. Девчонка спала безмятежно, сладко, и в нем отчего-то шевельнулось острое, мелочное раздражение: как он, бессовестная, может спать в такую духоту, когда сам он мечется на горячей подушке, безуспешно пытаясь снова заснуть! А между тем, он больше работает и, следовательно, больше устает. «Надо было мне на сеновал идти спать, — подумал Савка. — А вот Аленку подниму завтра ни свет ни заря, нечего ей разлеживаться».

Немного погодя он все же заснул, обхватив руками подушку, да так, что она встала горбом. Спал тяжело, будто летел камнем в черную бездонную яму; понемногу эта яма стала светлее, в нее вползли негромкие голоса, хлопанье дверей, какой-то скрип…

Твердая рука матери тряхнула его за плечо.

— Савося, вставай, пора!

Савка потянулся, завозил головой, потом с трудом разлепил веки.

— Аленка встала? — осведомился он, широко зевая.

— Давно уж! По воду зараз побежала.

Савка тряхнул головой, резким движением повернулся и сел на постели, потом сильно зажмурился и вновь резко открыл глаза, сгоняя последний сон. Совсем проснувшись, стал натягивать пропыленные будничные портки, узлом затянул гашник. Ох, тугой получился узел, вечером опять придется Аленку просить, чтобы развязала: у нее пальчики тонкие, чуткие, любой узел распутают.

— Матуля, слей на руки! — крикнул Савка, выходя на крыльцо.

Тэкля поливала ему из ковша; он горстями плескал в лицо холодную воду, шумно фыркая и отплевываясь.

На двор, слегка покачивая ведрами на коромысле, вошла Леська. Ее босые ноги оставляли в пыли цепочку узких изящных следов, окруженных круглыми пятачками сорвавшихся капель. Проходя мимо, она задела Савку ведром, оставив на его портках темный мокрый след.

— А, чтоб тебя! — выругался Савка. — Вот дал же бог такую нескладеху!

— А ты не стой на проходе! — не осталась она в долгу, одно за другим опрокидывая ведра в большую бочку.

И вот снова бежит вприпрыжку по двору, с пустым коромыслом на плече.

— Алеся, не надо больше воды, — остановила ее Тэкля. — В поле уж скоро.

Из хаты тянуло горячим, с легкой примесью чада.

— Ой, оладьи мои! — всплеснула Тэкля полными руками. — Не сгорели бы! — и кинулась в хату спасать оладьи.

Оладьи не сгорели, хотя немножко покрылись копотью. Дымящуюся миску с ними поставили на стол — одну на четверых. Ели быстро и молча: с набитым ртом не очень-то разговоришься. Оладьи к тому же были прямо с огня, обжигали пальцы и рты — тут уж тем паче не до разговоров. Леська, правда, как-то открыла рот:

— А знаете, — начала она, — какой я нынче сон видела?

Но Савка тут же грубо оборвал ее, ткнув пальцем в дымящиеся оладьи:

— Ты ешь давай! Некогда болтать!

Когда с оладьями было покончено, опять стало недосуг: Тэкля увела внучку в бабий кут одеваться.

Еще вчера они вдвоем, раскрыв сундуки, долго перебирали старые наряды, переложенные от моли сухой полынью: тонкого белого холста сорочки с богато расшитыми рукавами; тяжелые роскошные паневы с ярким рисунком, с каймой по краю; разные навершники-безрукавки, гарсетки-кабатки, вышитые передники, искусно вытканные пояса-дзяги. Отобрав то, что нужно, сразу отложили в сторонку, чтобы назавтра взять готовое, а все остальное богатство, вдоволь полюбовавшись, с сожалением снова убрали в сундук.

Теперь они ушли в бабий кут — узкое пространство между печью и стеной —, задернули холщовую занавеску. Порой занавеска шевелилась, из-за нее доносился Тэклин недовольный голос:

— Задом наперед одеваешь! Стань ровно, не горбись! Не бабка ты старая, нечего тебе кособочиться… О господи, и в кого ты тощая такая, все висит на тебе… Мать твоя в твои годы глаже тебя была…

— В меня, в меня! — смеясь, крикнул дед.

— Молчи уж! — сварливо отозвалась жена из-за занавески. — Нашел, право, чем хвастать!

Наконец, вышли обе, разодетые, в ярких паневах: бабушка — в темной, с шахматным рисунком, а внучка — в оранжево-красной, в крупную зеленую клетку, оттенявшую ее дотемна загорелые ноги.

— Стой, стой! — Тэкля ухватила ее за рукав. — А ну-ка выпрямись! Грудь вперед!

Девчонка выпрямилась, выставив вперед небольшие два бугорка.

— Мало, совсем мало! — недовольно проворчала бабушка. Потом слегка одернула кверху Леськину сорочку, сделав небольшой напуск. — Поворотись-ка! Ну вот, теперь хоть какой-то вид имеешь. Стой, погоди, куда опять пошла? Что тебе на месте-то не стоится?

Тэкля надела ей на голову деревянный обруч, оплетенный в узор красной и белой нитью. Поглядела сперва на внучку, затем в окошко — и покачала головой.

— Что, плохо? — спросила Леська.

— Не в том дело, — ответила бабушка. — День знойный будет, голову тебе напечет. Платочек беленький сверху надень.

И Леська надела белый платочек с красной вышитой каймой, потом поглядела в кадку с водой, на свое бледное отражение: смуглое личико, на нем ярко выделяются карие большие глаза под тонкими черными бровками, чуть припухший маленький ротик. Но вот нос… Что у нее за нос!.. Не тонкий, прямой, с четко очерченными ноздрями, как у большинства окрестных девчат — по-хохляцки вздернутый, сводящий на нет всю древнюю славянскую породу, которой так гордятся длымские женщины. Не сказать, что ее это портит, вовсе нет, однако придает всему ее лицу оттенок какой-то первобытной диковатости.

Леську, однако, смущало вовсе не это. Повертелась над кадкой, оглядела себя и с того, и с другого бока, а потом вдруг надула губы и раздраженно отбросила за спину длинную каштановую косу, как будто та была в чем-то виновата.

— И угораздило же меня такой родиться: рыжая — не рыжая, чернявая — не чернявая! А лицо-то, лицо! Страх-то какой, хуже, чем у цыганки! Вот же от солнца не убереглась!.. Другим-то все ничего, а я чуть побуду на припеке — и снова чернее сажи…

С легкой завистью ей вспомнилась Доминика, первая на селе красавица; белокурая и светлоокая, она обладала такой чудесной кожей, что только с яблоней в цвету можно было сравнить дивный ее оттенок. Знать бы, за какие добродетели наградил ее господь столь чудным даром; один господь и ведал, какое тайное средство ей было известно, но кожа Доминики никогда не загорала, и даже в самые знойные летние дни лишь иногда, может быть, становилось чуть розовее, чем обычно. Но Доминика так никому и не открыла своей тайны, сколько у нее ни пытали…

По дороге в поле их нагнал Янка. Он выглядел немного смущенным — видимо, потому, что шел на жатву один. Жатва считалась бабьей работой, мужики занимались ею редко, только если в семье больше жать было некому. А он еще и серпа в руках давно не держал, с отроческих лет, и жать, поди, совсем разучился.

15
{"b":"259415","o":1}