Когда на следующее утро родители позвали меня в гостиную, я сразу понял, что случилось: врун споткнулся о свою же выдумку. И на лице матери увидел проявление отчуждения по отношению к существу, которое не могло иметь к ней никакого отношения.
Но они не стали обращаться в полицию. Они не отправили меня в детский дом или в тюрьму, чтобы я понес заслуженное наказание. Отец не стал доставать из шкафа ремень, и мифологические существа матери тоже не вышли из стены и не откусили мне член. Нет, они стали подробно расспрашивать меня:
Видел ли я тетушку? Это я поставил стул в проход? Разве я не любил тетушку, как они все считали? Делала ли она что-нибудь, что мне не нравилось?
Нет, нет и еще раз нет.
Врун споткнулся о свою же выдумку. Врун рыдал и говорил «простите, это не я».
— Но почему ты просишь прощения?
— Не знаю…
— Ты уж как-нибудь определись!
После чего присяжные совещались в течение недели. Дядя Кнут отложил отъезд на Ямайку, Аскиль был бледен и пьян более чем обычно. Бьорк тоже была бледна и перестала вязать свитера, потому что вечное ощущение зябкости, мучившее ее с того дня, как в приемной Тура дочери был поставлен диагноз, прошло в тот день, когда она увидела ее с остекленевшим взглядом в подвале. И вот неожиданно бабушка стала разгуливать по саду в футболке — невиданное прежде зрелище, — но в ее бегстве из плена вязаных свитеров не чувствовалось никакого освобождения, а когда она возвращалась домой, там обычно в кресле сидел, уставившись прямо перед собой, Аскиль. «В нашем доме так тихо, — думал он, — так ужасно пусто и тихо…»
За день до похорон в дверь тихого дома на Тунёвай постучали — на ступеньках стояла маленькая старушка. «Пресвятая Дева Мария, несчастный ребенок», — захныкала старушка, и только тут до Аскиля дошло, что на ступеньках с шестью чемоданами стоит его прежде такая полная мать. Лицо ее сморщилось, как высохшее яблоко, спина скрючилась, а глаза глубоко запали. Но она изо всех сил боролась со старческой немощью, обняла его так, что он чуть не задохнулся, и, не мешкая, отправилась на кухню жарить рыбные фрикадельки, которые привезла в своей сумочке.
— Все воруют, как цыгане. Ни на кого в наши дни нельзя положиться.
Итак, мама Ранди снова, как и в прежние времена, стояла в окружении кастрюлек и готовила еду для всей семьи; занимаясь своими фрикадельками, она ругалась с попугаем Каем, хотя теперь настолько оглохла, что могла лишь догадываться о грубых высказываниях птицы. Семьдесят пять лет она провела среди кастрюлек, и именно она приготовила обед для опечаленных родственников, которые дождливым летним днем собрались на кладбище Фреденс, чтобы попрощаться с тетушкой. У каждого из нас были свои причины для угрызений совести, и когда священник бросил горсть земли на гроб, Аскиль зарыдал и не мог уже остановиться. Он плакал три дня подряд, мама Ранди в это время поила всех витаминными напитками, а Бьорк начинала все больше и больше беспокоиться. Но потом Аскиль взял себя в руки, выпрямился и привел лицо в надлежащий порядок: горькая складка у рта, несколько злобное выражение темных глаз…
Когда дедушка снова стал походить на себя самого, Кнут отправился на Ямайку, и все мы ожидали, что и мама Ранди вскоре объявит о своем отъезде домой, но однажды вечером она объявила, что приехала в Данию с тем, чтобы остаться. То есть не случайно она взяла с собой целых шесть чемоданов, не случайно говорила о людях, которые воруют как цыгане, ведь все ее сбережения приехали вместе с рыбными фрикадельками в сумочке. Иными словами, мама Ранди приехала в Данию, чтобы умереть здесь, но сама она объясняла это иначе.
— Я слишком стара для путешествий, — только это она и говорила.
Возможно, она боялась, что невестка будет недовольна, возможно, она боялась, что Аскиль не разрешит ей остаться, но никто ничего не имел против. И дедушка, и бабушка были благодарны, что им не придется в одиночестве прислушиваться к тишине на Тунёвай, и мама Ранди тотчас обосновалась в комнате, которую прежде занимала моя тетя. Она развесила по стенам семейные фотографии, создала что-то вроде мемориала потертой капитанской фуражке папаши Нильса и достала из багажа старую черную книжечку, в которой аккуратным почерком были записаны все проделки Аскиля:
«Ругался за столом. Залезал в мамины карманы. Дрался…»
Когда все снова вошло в свою колею, когда закончилось долгое совещание присяжных, когда тщательнейшим образом была проанализирована каждая улика — получив подтверждение в виде высказываний озабоченных учителей, дополненных жалобами соседей на наглого мальчишку, который частенько стоял на улице, выкрикивая всевозможные ругательства, — обвиняемого снова вызвали в гостиную родители и нежно погладили по голове; но это делалось лишь для вида, я стоял в одиночестве в ожидании приговора: «Суд постановил, — и убийца, как мы вполне можем его теперь называть, — приговаривается к высылке из страны на неопределенный срок…»
Эпоха поклонников
Стинне расхаживает по комнате, растерянно качая головой. Дети спят, Йеспер сегодня вечером работает, а из кухни до нас доносится бормотание Кая, которое стало значительно тише, после того как она накинула простыню на его клетку.
— Да не может быть! — повторяет потрясенная сестра, которая к тому же не понимает, как это она не в курсе еще одной скандальной семейной истории: — Ты запер там Анне Катрине? Ты ударил ее, когда она попыталась выбраться?
Нет никаких оснований повторяться. Я смотрю на свои руки, перепачканные краской. Много лет я представлял себе, как будет выглядеть Собачья голова на полотне, но теперь, когда я вижу перед собой ее отвратительную морду, я не знаю, получилось ли у меня. Мне не нравится то, что я вижу. Не особенно красиво, но и не так уж чтобы совсем безобразно…
— Да, действительно, так все и было, — говорит Стинне наконец и садится напротив меня. — Она к тебе всегда приставала.
Окружающие картины говорят сами за себя, но думаю, что смущает меня именно сложность определения желания и нежелания. Большое нежелание совсем не обязательно означает отсутствие желания. Когда я под лестницей увидел Собачью голову, я увидел не то привидение, которым Стинне меня когда-то пугала. Я увидел плод воображения, который благодаря толстой тетушке получил телесный облик.
— А высылка из страны? — продолжала Стинне. — Тебе было очень трудно? Разве ты не хорошо провел там лето…
Через три дня после решения о высылке из страны я осторожно семенил по трапу, спускаясь с большого парома. На пристань меня отвез отец. На мне была ярко-красная футболка, по которой меня должны были узнать незнакомые мне люди — например, тот двухметровый великан, который внезапно схватил меня за плечи, как только я сошел на берег. В его бороде виднелась седина, в глазах сверкали веселые искорки, и прежде чем его сильные руки подбросили меня вверх, я заметил на кармане его рубашки значок с девизом «В Бьорквиговой резинке есть изюминка». Это был не кто иной, как Круглая Башка. Это он, встретив меня у парома, повел в кубистический дом по другую сторону неблагополучного района, который теперь был реконструирован.
— Этот дом построил твой дедушка, — сказал он. — Тут тебе скучать не придется.
Официальная версия происходящего была следующей: маленький Асгер Эрикссон так переживает смерть толстой тетушки, что ему, чтобы отвлечься, просто необходимо уехать.
В кубистическом доме вокруг обеденного стола собралось ни много ни мало как двенадцать детей и шесть внуков, все они с любопытством поглядывали на датчанина, которого Круглая Башка сразу же потащил на кухню, где, к своему великому удивлению, я увидел на полу контуры гигантского чудовища, которые Иде так и не удалось оттереть. Попытки закрасить его, которые предпринимал Круглая Башка, также не увенчались успехом — чудовище все равно проступало на поверхности. В самом центре изображения, посреди выцветших контуров монстра, созданного воображением отца, тогда почти что моего ровесника, стояла женщина — такая рыжая, что я почувствовал резь в глазах.