— Ну и крикунья, — заметил Аскиль, покачав головой, — похоже, вы с ней намучаетесь.
Новый член семьи ознаменовал наступление новых времен, так как пока мама кормила ребенка после благополучных родов, папа, взявшись за дело, осуществил такую безжалостную реорганизацию багетной мастерской, что Иб стал угрожать увольнением, а фру мама перепугалась. Словно удар молнии, отца настиг огонь Расмуса Клыкастого, он отпустил огромные усы — думаю, это «самая прекрасная ошибка» подожгла фитиль — и менее чем за три недели обошел 447 домов и разослал вдвое больше напоминаний об оплате. Это были старые долги, и, когда деньги были взысканы, он вложил все в китч: плачущие младенцы, кричащие маралы, плакаты с кадрами из фильмов и фотографии боготворимых всеми актеров — в металлических застекленных рамах.
— Зачем ограничиваться только рамами, если мы можем продавать и начинку? — говорил он, демонстрируя своим выбором начинки удивительное презрение к искусству.
Сначала багетная мастерская была местом реализации гордых ремесленных традиций, потом здесь поселилась любовь, потихоньку осуществлявшая свою подрывную деятельность, а теперь мастерская превратилась в настоящую комнату ужасов, предлагающую образцы дурного вкуса. Но еще до того, как Лайла вернулась к своим обязанностям, он утроил оборот и сделал из честного ремесленника Иба менеджера по продажам — в фуражке и футболке с изображением бородатой и усатой Моны Лизы.
— Ну не забавно ли это, — восклицал Нильс, не имевший никакого понятия о Марселе Дюшане[14]. — Женщина, и вдруг с усами!
Лайла, качающая на руках самую прекрасную ошибку в городе, вполне могла оценить весь юмор в превращении Иба, но, когда она потом обнаружила, что сердечки исчезли из финансовых счетов, дерзкие комментарии — из бухгалтерских книг и что Нильсу уже больше не интересно целыми днями напролет высмеивать клиентов, она почувствовала что-то вроде разочарования. Это уже не был потерявший сознание бедолага с дефектом речи, от которого растаяло ее сердце. Нет, это был решительный человек, который отдавал приказания Ибу и занял весь тротуар перед лавочкой рекламой, вымпелами и флагами. «Что происходит? — думала Лайла. — Кто тут начальник, черт возьми?» Последнее соображение мой отец как-то не принимал во внимание. Он вел себя так, как будто это он унаследовал багетную мастерскую, расположенную по пути к центру города. Но Лайле трудно было возражать против выросшего оборота, равно как и нелегко было отвоевать обратно кресло начальника, качая на руках орущего ребенка. «Да ты тут, я вижу, развернулся», — говорила она с неодобрением и шла домой. Через несколько месяцев — после консультаций с Бьорк — она влюбилась в небольшой домик с огромным полуподвальным этажом, который находился не более чем в пятистах метрах от дома бабушки и дедушки. Внешне совершенно обычный одноэтажный дом шестидесятых, с темным подвалом, в который спускалась винтовая лестница.
Конечно же, когда-то Нильс мечтал о доме, который находился бы несколько дальше от родителей, но в те дни иные мечты увлекли отца. С задором Расмуса Клыкастого он хозяйничал в бывшей багетной мастерской и начал постепенно скупать дешевые партии всего, что ему попадалось. Мастерской дедушки суждено было стать первым из множества созревших для реорганизации предприятий, которыми в будущем отец станет заниматься. За несколько дней бывший претендент на сокровище под радугой превратился в эксперта, странствующего по предприятиям, которым угрожает закрытие. Сначала он подряжался их оживить, позднее, став более состоятельным человеком, начал скупать по дешевке, делить на безнадежно больные и перспективные части, после чего убыточные предприятия объявлялись банкротами, а с более прибыльных он получал доход. Так он и переходил от одного потерпевшего крах предприятия к другому, и разобраться в том, чем он на самом деле занимается, стало совершенно невозможно. Мы со Стинне никогда не могли ответить на элементарный вопрос: «Кем работает ваш отец?» — и даже налоговое управление в конце концов окончательно запуталось в сложных декларациях о доходах, которые представляли собой стопку написанных от руки листков — причем таким неразборчивым почерком, что от них за километр несло мошенничеством. Отец, который еще в бытность свою торговцем крабами прибегал к сомнительным методам, в конце концов совершенно потерял связь с окружающей действительностью и в соответствии с ходившими о нем слухами стал современным Расмусом Клыкастым — или, если говорить проще, — настоящим мошенником.
— А я что говорил? — не раз заявлял Аскиль тоном, характерным для разочарованной старости. — Он, черт возьми, никогда не думал ни о чем, кроме денег.
Но это будет еще не скоро, а пока что нежданно-негаданно в нашем доме еще раз ошибочка вышла. Рано утром в июне 1971 года моя двадцатипятилетняя мать, проснувшись от приступа тошноты, побрела в туалет. Не успела она дойти до унитаза, как ее стошнило прямо на пол. Затем она вернулась в спальню и с выражением лица, в котором отец увидел отвращение к тому чужому, что поселилось в ее теле, произнесла:
— Похоже, я снова беременна, вот черт.
Тот факт, что Лайла и Нильс еще не были женаты, стал причиной бурных обсуждений в семействе.
— Что-то вы, черт возьми, торопитесь, — пробормотал Аскиль, увидев округлившийся живот Лайлы, — не мешало бы поменьше развратничать, лучше бы поженились. — Аскилю не нравилось, что его сын живет во грехе, и его недовольное брюзжание вскоре стало разноситься эхом по всему дому, так что все гости могли слышать, как дедушка разговаривает в кругу семьи.
«Поменьше развратничать», — раздавалось из кухни, где Кай по-прежнему восседал на своей жердочке. «Какой такой Кнут? — возглашал попугай. — Заткнись, глупая птица!» Подростками мы с сестрой, всякий раз проходя мимо кухни, где восседал бешеный попугай, все еще могли услышать обрывки жарких семейных дискуссий, разгоравшихся в связи с нашим появлением на свет: «Асгер! — трещал попугай. — Что это еще за имя!»
Всего лишь через девятнадцать месяцев после первых родов в родильном отделении снова состоялось цирковое представление. Нет смысла повторять, как все происходило — на меня тоже направила укоризненный взгляд фру мама, Аскиль тоже пощекотал меня под подбородком, а Бьорк оросила сентиментальными слезами — но когда прежде такая бледная и заторможенная Анне Катрине подошла к колыбели, всем стало ясно, что этот младенец заинтересовал ее гораздо больше.
— Можно подержать? — спросила она, показав на младенца, и голосом, полным детского восторга, добавила: — Какой милый.
В памяти всплывают воспоминания об этом колышущемся жире, этом теле без четких границ, которое сначала наполняло меня восторгом, а потом — страхом, и мне начинает казаться, что я не в состоянии продолжать свою историю. Я останавливаюсь на чем-то банальном, как, например, на воспоминании о биении ее сердца: неравномерный ритм, пропущенный удар — и она как-то странно икает. Вспоминая, я словно снова оказываюсь в темноте под лестницей: Анне Катрине укоризненно смотрит на меня, смерть вцепилась в ее сердце, страх светится в ее глазах, а тьма вокруг меня становится все плотнее и плотнее.
Я все время думаю об этой темноте — с тех пор, как уехал из Амстердама. Я уже несколько раз обещал племянникам нарисовать ту самую Собачью голову, и тем не менее мне никак не взяться за нее, ведь так много других судеб пересеклись, вплетаясь в мою незамысловатую историю: Анне Катрине, лишенная материнской любви, Лайла, потерявшая родителей, Нильс Джуниор со своими ушами и корсетом, Кнут со сломанным носом. Горькая обида фру мамы, всю жизнь пролежавшая в постели бабушка и быстро развивавшаяся опухоль дедушки. Банкротство прадедушки Торстена. Бабушка с мужем-алкоголиком и дедушка со своим обрубком вместо указательного пальца и ищейками на востоке Германии… И еще я иногда спрашиваю себя: что значит моя история о Собачьей голове по сравнению с теми историями, которые произойдут позднее?