— Да ты его знаешь, слюнявый такой, с Тулы трубы возит. Как в Москву, так и давай разлагаться. Пускай жена почитает, зуб ни за что вышиб, падла. Вот, гляди.
Она оттянула распухшую губу.
— Ему поручено не про зуб писать, красавица, — пояснил Митя. — Ему поручено про Восьмое марта, про Международный женский день писать… А тебя в данный момент не то что на карточку снимать, на тебе клейма ставить негде. Пошли.
И Гоша захромал натертыми ногами дальше, вслед за бригадиром.
Они остановились в углублении, разработанном в виде пещеры. Серые песчаные стены поблескивали как халва. Под тусклой угольной лампочкой висела табличка «Аварийный запас», и перечислялось, сколько багров, топоров, ведер, досок и бревен— должно быть припасено на случай беды. Из обязательного ассортимента осталось только четыре осклизлых обрубка. На одном из них коротал рабочее время Осип. Он упирал перочинный нож в колено и ловчился, чтобы, кувырнувшись двойным сальто, нож воткнулся в землю.
— Получается? — спросил Митя любезно.
— Ничего, — ответил Осип. — Раз уткнется, два раза лягет.
— А девять и четыре кто достигать будет?
— Топор тупой, — сказал Осип.
— Тупой — наточи, — Митя готов был сорваться с любезного тона.
— Оселка нету.
Мимо прогремела вагонетка. Голый по пояс парень в пиратской косынке соскочил на ходу.
— Гони крепаж, бригадир! — заорал он. — Потолок валится!
— Где?
— У меня, где же? Запустил перфоратор, а кровля — бенц! С головой накрыла! Ладно, филат углом уперся, а то бы хана! Марчеванкой прижало — ни туда, ни сюда.
— А подручный?
— Подручный за сменным побег. Ребята на обеде. Руку прижало — спасу нет. Васька не выручила бы, хана бы. Зависла вниз головой, давай пилить. Раз-два, перепилила. Я через фурнель вниз — бенц! Ладно, песок…
— А Васька?
— Ее за ноги вытащили. Давай доски! Не то план завалим! — И парень исчез в темноте.
— Чего встал? — накинулся Митя на Осипа. — Лакеев ждешь? Топор тупой — ищи точило!.. — Он вспомнил про Гошу, обернулся. — Да и вам тут делать нечего. У меня бригада — одни мужики, если не считать Васьки.
— Простите… — возразил Гоша робко. — Я, кажется, недопонял. А кто Васька?
— Васька — женского пола.
— В ушах звенит… Не могу ухватить.
— А что тут ухватывать? Крестили Риткой, а кличем — Васька.
— Так, так… И, насколько я уловил, этот Васька, простите, эта Ритка выручила из беды землекопа?
— Землеко-оп? Это Круглов Петька. Ясно?
— А кто он такой?
— Круглова не знаете? Зря. На всю шахту гремит. Лучший забойщик. Первая лопата.
— Так что же вы раньше не сказали?! Это мне и нужно! Где-то там на льдине летчики спасают женщин. А здесь, в подмосковных недрах, женщина спасает героя. Символично, не правда ли? Если вы устроите мне беседу с Васькой и Филатом, мы с Татой будем вам очень обязаны.
— С каким Филатом?
— Я недопонял… Круглов слишком лапидарно изъяснялся — хана, бенц, и я не уловил… По-моему, он упоминал какого-то Филата.
— Филат — это доска. Ясно?
— Ах, доска. Тем лучше! Филат отпадает. Достаточно побеседовать с Васькой.
— Пожалуйста. Только учтите, с ней говорить — все одно что с филатом. Она с новым человеком говорить не может. Сопит как телуха, и только.
— Я разговорю, — тонко улыбнулся Гоша. — Маяковский с памятником Пушкину ухитрялся беседовать.
— Так то Маяковский! В общем, дело ваше. А ты все тут? — снова набросился он на Осипа. — После смены мы с тобой тоже побеседуем. Где Васька?
— За оселком пошла, — доложил Осип.
Митя велел Гоше ждать, прыгнул на пробегавшую вагонетку и поехал звонить по телефону.
Вагонетка ушла. На фоне ненадежной тишины любой звук жирно пропечатывался в Гошиных ушах. Вот шлепнулся коровьей лепешкой кусок глины. Вот упорно стреляют по лужам грузные капли, каждая на свой тон. Вот, набирая силу, возник ватный звук двигателя, и резиновый шланг, змеей распластавшийся у Гошиных ног, ожил, напружинился, петлистая часть его поднялась стоймя и, равномерно дергаясь, плюхнулась на другой бок. Рядом ни с того ни с сего треснул здоровенный, в обхват толщиной, стояк.
— Что это? — Гоша вздрогнул.
— Город давит, — объяснил Осип. — Горное давление.
— Это опасно?
— Чего опасного? Я же сижу.
Стеклярусный блеск лампочек делал трущобную тьму плотнее и гуще. Сверху и с боков сквозь расщелины досок сочилась вода. И невозможно было представить, что где-то над головой ходят москвичи, бегут «газики», автобусы, громыхают трамваи. Гошу мутило, но он решил довести дело до конца, чего бы это ни стоило. От будущего очерка зависело многое в его горемычной судьбе.
9
Почти с пеленок Гошу Успенского убеждали, что он необыкновенный. Изысканный, душистый отец его посвятил жизнь древним остским языкам. В оставшееся от остских языков время он мылся и чистился. Он был брезгливый чистюля. А мать курила пахитоски, обожала футуристов и работала в Музее изящных искусств у знаменитого Цветаева. В ту пору было модно работать.
Салон Успенских был известен в Москве. У них бывали Гершензон, Бахрушин, Бердяев. Они слушали, как пятилетний Гоша декламировал по-немецки стихи из «Путешествия на Гарц», пророчили: «Этот ребенок далеко пойдет», — и пили чай с сухариками. Сухарики подавались особые, аристократические. Для приготовления их с Патриарших прудов привозили мамину сестру. Сестра была баптисткой. Ее стыдились и гостям не показывали.
Учиться Гоша пошел сразу во второй класс. В первом учиться ему было нечему. Грянула революция. Наступил голод. Гоша хорошо помнит, что бывал сыт один раз в месяц. По двадцатым числам отец приносил из университета паек: мешочки с крупой, а иногда коровью голову без языка (язык отрезали для пайщиков высшей категории).
В образцовой школе имени Бебеля Гоша без всяких усилий оказался первым учеником, а когда Гоша заметил, что лозунг «Кто не трудится, тот не ест» принадлежит библейскому апостолу Павлу, обществовед до судорог возненавидел профессорского заморыша и прозвал его мосье Жорж.
Бесноватые школьники раскачивали мосье Жоржа на канате до рвоты, подвешивали на трапеции, стягивали с него трусы. Гоша растерялся. Все то, за что его хвалили дома, в трудовой школе жестоко осмеивалось.
Однажды он проснулся ночью. Чужие мужчины перетаскивали его вместе с кроватью в папин кабинет.
Позже стало известно, что самодеятельная «трудовая группа» постановила оставить профессору Успенскому три комнаты, а в остальные две вселить работника чаеуправления Наумова. Профессор не согласился, и уплотнение проводилось ночью в принудительном порядке. Мама билась в истерике. Папа сидел в кабинете и подравнивал пилкой ногти.
Бывший политкаторжанин Наумов был известен всему дому. Его называли ходячей совестью. Он неколебимо стоял за справедливость в большом и малом и часто спасал Гошу от дворовых мальчишек. Тем не менее суд Хамовнического района решил вернуть самовольно занятые комнаты интеллигентному труженику профессору Успенскому, а незаконную «трудовую группу» распустить.
Адвокат настоял, чтобы на процессе в зале суда присутствовала вся семья. Сиренево-бледный Гоша и несчастная мать изображали, так сказать, вещественное доказательство — притесненные личности. И действительно, контраст был разителен. Наумов, фанатик с упрямым лбом, с горящими черным огнем глазами, кричал о несправедливой жилищной политике, дерзил и ругался. Оказалось, что судится он не первый раз. В 1918 году он застрелил из браунинга приведенного ему на допрос князя Меншикова. Ревтрибунал приговорил его за самосуд к общественному порицанию и запретил носить оружие в течение года. Теперь же ему было предписано освободить занятые комнаты и вернуться на прежнее место жительства.
Суд кончился. Гоша вышел с родителями на улицу. Отец шел немного впереди, размахивая палисандровой тростью, и слушал болтовню адвоката. У поворота в Штатный переулок его окликнул Наумов, сказал: «Тебе квартира нужна — вот получай!» — и выстрелил. Гоша хорошо помнит: после выстрела отец брезгливо посмотрел на крахмальную, набухшую кровью манишку и упал как срезанный. Наумов подошел к нему вплотную, подул в ствол и выстрелил еще два раза.