Белая дверь за Чугуевой хлопнула.
— Что это значит? — спросила Тата.
— Так, Татка, буза… Надо выписываться. А то они там вовсе мышей перестанут ловить, — шутнул Митя и потерял сознание.
13
Пока Митю лечили, Тата ездила к нему чуть не каждый вечер, и за эти вечера они сблизились крепче, чем за все время знакомства.
Вскоре после майских праздников Митю выписали, и в начале июня Татина мама увезла младших дочерей на дачу. Митя отправился к Тате помогать убирать пустую квартиру.
Он уже бывал здесь. Каждая комната имела свое назначение: кабинет, столовая, спальня, детская. В детской все еще хранилась большущая Татина кукла Алиса, а среди игрушек сидел живой сибирский кот.
До уборки дело не дошло. Тата поставила чайник и кинулась целоваться. Чайник выкипел. Было поздно. Митя остался ночевать.
Время полетело. Разделенные днем, они соединялись бессонными ночами. Часы в столовой не успевали отбивать время. Митя удивленно слушал: один удар, минут через пять — два удара, еще через пять — три удара, а там и рассвет…
Первой попыталась образумиться Тата. Семнадцатого июня она кое-как привела в порядок постели и велела Мите отправляться в Лось. Мама могла явиться с дачи с минуты на минуту: девятнадцатого — исторический день, встреча челюскинцев.
Они попили чай, вышли в коридор, беззвучно обнялись у выхода (рядом жила старушка меньшевичка) и вернулись. И Митя снова остался.
Среди ночи он проснулся на полу, на мягкой полости белого медведя. Под боком бесшумно дышала Тата. Тяжелая штора чуть шевелилась, открывала и закрывала желтеющее утро. Вдали на полу валялся бант, которым Тата затягивала на ночь волосы. Часы пробили четыре. С улицы доносился мерный могучий храп. Дома Митя давно бы встал да поглядел, что за бронтозавр пожаловал на московскую улицу, а здесь, когда на руке доверчивая Татина головка, ни до чего ему не было дела.
«Татка! Люблю!» — не произнес, а только подумал он. Она приоткрыла глаза, слабо улыбнулась.
— И я.
— Милая! Птица моя!
— А я видела сон, — проговорила она с хрипотцой, — будто мы куда-то с тобой уехали, далеко, где нет никого. Какие-то необитаемые скалы, и мы на медвежьей шкуре. Вдруг является папа и начинает страшно ругаться. А мама ему говорит: «Не сердись. Видеть во сне рыжих — к счастью». Смешно, правда?
— Смешно-то смешно, — сказал Митя, — а приедет по правде, не больно смешно будет. — Он обнял ее крепко, поцеловал. — Испугалась? Не бойся. Объявим, что мы муж и жена. Пусть поздравляют.
Тата промолчала. Молчание ее Мите не понравилось.
— Боишься? — спросил он.
— А ты не боишься?
— Я ничего не боюсь. Даже тебя. Васька чуть не укокошила, я и то… — Он прикусил язык.
После встречи с Васькой в лечебнице Тата не раз выпытывала подробности. Он, как умел, увиливал. Она не настаивала, но обижалась. На этот раз он проговорился, и пришлось рассказать все.
— Какие изверги! — Она прижала его рыжую голову к крепкой, как арабский мячик, груди. — Какие звери! Да ее удавить мало! Сегодня же иди к начальству.
— Зачем?
— Как это зачем? Ставь в известность.
— А если ее расстреляют? Ну не расстреляют, дадут десятку. Кому польза?
— Так ей и надо. Это же бандитизм, уголовщина! Покушение на убийство!
— Так ведь не убила.
— Сегодня не убила — завтра убьет. В ней же классовая месть говорит. Я тебя просто не понимаю.
— Послушай, Тата, внимательно, — терпеливо начал Митя. — Васька, если не считать, конечно, Круглова, самый надежный человек в бригаде. Когда меня нет, она остается за бригадира, и все ребята ее признают и слушаются. Работает она за двоих, за троих и понимает буквально все: и марки цемента, и сортаменты, и взрывчатку, и пергамин. Где она приложила руки, можно не проверять. Сколько ни работала, ни разу не сфальшивила.
— А социальное происхождение?
— Перейдем к социальному происхождению. В политике она круглый нуль, ничего не соображает, не знает ни правых, ни левых. Главное в ней — жадность на работу. Дома, говорит, когда тятенька понукал, тяжельше было. Здесь ей легче и лучше, чем было дома, понимаешь? Зла на раскулачивание она не держит.
— Зла не держит, а голову проломила.
— Это особый разговор. И я рассуждаю так: в гражданскую войну Советская власть использовала царских офицеров, чтобы направить их знание и умение на пользу пролетариату, а чтобы не вредили, к ним были приставлены красные политруки…
— Значит, ты при Ваське политрук? — Тата усмехнулась. — Просто умора. В выходной Гоше расскажу.
— А по сопатке не хочешь?
— Что ты сказал?
— Оглохла? По сопатке, говорю, не хочешь?
Она поднялась, нависла над ним. Лицо у нее было насмешливое и брезгливое.
— Ты пойми, — попытался вразумить ее Митя. — Сколько ей надо было перемучиться, чтобы пойти на такое дело? Она добрая, как телуха… Ну, усадим ее в тюрягу, ну, недосчитаем сотни метров тоннеля… Ну и что? Кому польза?
Тата не стала спорить. Она надела халатик, ушла в спальню и заперлась на ключ. Митя прислушался. На тихой улице, как и час назад, похрапывал неведомый зверь. «Если догадаюсь, что это такое, — загадал Митя, — значит, прав я. Если не догадаюсь — права Татка». В полудреме ему представилось что-то вроде зеленого змия, которым пугают алкоголиков. Вдоль хребта и по длинному, сплющенному с боков хвосту пилой торчали наросты болотно-зеленого панциря. В круглых, выступающих биноклем ноздрях росли волосы. Шлангом протянув длинную шею вдоль мостовой, чудище мерно храпело. И волосы то втягивались в ноздри, то выдувались… Митя окончательно проснулся, пошарил рукой и отправился к Тате. Рванул дверь, выдернул крючок. Она спала в халатике, носом к стенке. Он прилег к ней, стал тихонечко расстегивать мелкие крючки халата. Верхние подались легко, нижние трудно было нащупать. Не просыпаясь, Тата вытянула ноги, стали отстегиваться и нижние. Он бережно вынул ее из халатика, поднял на руки. Она была легкая, как гитара. Он понес ее в прохладный кабинет, нежно положил на медвежью полость. Она пробормотала не просыпаясь:
— Никогда, никогда не говори со мной так. Никогда! Ну, подожди… Милый, милый…
В кабинет важно вошел сибирский кот и остолбенело уставился на Митю. Тата открыла глаза.
— Ну чего же ты? Ну?
Митя сконфузился, прошипел «брысь»! Кот нагло смотрел.
— Что с тобой? — удивилась Тата.
Митя нащупал туфлю, прицелился. Тата мягко придавила его.
— Успокойся, рыжий, ну, успокойся. А меня прости… Это правда, что любовь делает человека лучше. Только с тобой я стала понимать это.
— Дело не во мне, — возразил Митя, проклиная кота. — Дело в практике.
— Не хулигань! Послушай, что я скажу. Ведь ты не меня любишь. Вернее, меня, но не такую, какая я на самом деле. Не торговку почтовыми марками. Ты меня сочинил, и это сочинение свое, мимолетное видение, любишь… Не спорь, это во всех стихах описано. И интересно вот что: я почему-то точно знаю, какой ты меня воображаешь. Даже внешний вид. И против воли тянусь, стараюсь хоть немного походить на твое мимолетное видение. Знаю, не дотянусь, а тянусь, стараюсь. И результаты налицо, Гоша отметил, что у меня глаза стали красивее. При тебе я вроде шекспировской Джульетты — умнею от любви. Вероятно, женщине важно не то, как ее любят, а то, какой ее воображают. И потому… Ну подожди же… Подожди… Нет, разговаривать с тобой лежа совершенно невозможно.
В коридоре прозвенел звонок.
— Телефон? — спросил Митя.
— Нет. Кто-то пришел.
— Мама?
— Четыре утра, что ты! Одевайся! Не зажигай свет!
Позвонили еще раз, длинно. Жилица пошла отворять. Митина одежда была раскидана по двум комнатам — и в спальне, и в кабинете — и перепутана с Татиной. Без света разобраться было трудно.
Стеклянная фрамуга осветилась. Послышались голоса.
— Отец? — спросил Митя, застывши с брюками, как журавль, на одной ноге.