— Да ты что, Митя? За что?
— А за то, что он спер казенную брошку и навесил тебе на шею. Вот за что. Вот только на что она ему понадобилась?..
— Так там камушек… — обмолвилась Чугуева и прикусила язык.
— А-а, камушек! Ясно. Осип на тебя навесил, а ты вынесла. Так?
— Прости, Митя.
— Да чего тут прощать? Ты в этом деле завязла не по корысти, а по глупости. Все ясно. Осип плановал подвеску загнать, а камушек-то оказался — стекляшка. Вот он тебе и подарил ее от всего сердца… Так?
Чугуева молчала. Каждая минута молчания все более разоблачала ее приятеля, но она так растерялась, что не могла прибрать слова к слову.
— Давай вот что, — подытожил Митя. — Поставим этот вопрос на сменном собрании. Чтобы тебя не посчитали соучастницей, проси слова и давай фактами его по носу, ворюгу. Он у меня вот где сидит… Самое время расквитаться. Договорились? Все.
Чугуева медленно направилась к двери. Слушаться бригадира было непреложным законом проходчиков. Она понимала, вольной жизни ей оставалось три дня. Через три дня соберется смена, и разоблачения Осип не стерпит. Она уже слышала его ржавый голос: «А ты скажи товарищам комсомольцам, откуда ты сама-то явилась… Позабыла, кто ты такая? Напомним…» У нее потемнело в глазах. Она потопталась у дверей, спросила:
— А промолчать нельзя, Митя?
— Почему нельзя? Можно, — с готовностью откликнулся комсорг. — Не хочешь кавалера выдавать, бери письмо и ступай в Академию наук. Вот так вот.
— Пошто?
— А там обсядут тебя академики, а ты им разъясни, как боярыня-покойница из гроба встала, погнала вагонетку и обронила серьгу у поворотного круга. Ступай!
— Осподи Иисусе!
— Ступай, ступай! Чужаков пригреваешь? И откуда у тебя такая гнилая идеология? Дикая ты еще девка! Погляди кругом, что творится! Стратостат залетел черт-те знает куда, выше господа бога, летчики вывозят челюскинцев, колхозники забрались на Казбек и шлют оттуда приветствие товарищу Сталину. Для нашей молодежи нет ничего невозможного! Это кто сказал?
— Сталин?
— Ты это сказала. Вот, читай. — Он подвинул газету с ее портретом. — А выступать трусишь. Ступай. Выступишь на собрании. Все.
Она вышла и встала столбом в коридоре. Три дня — срок большой. Может, Митя забудет, может, собрание отменят, может, захвораю, бюллетень дадут — хваталась она за соломинки. Какое чудо произойдет через три дня, неизвестно. Одно было известно — выступать против Осипа у нее не хватит духа ни через три дня, ни через месяц, ни через год.
11
А дела у Мити были такие: бросить все и бежать к Тате. Она добыла два билета на «Дни Турбиных» и велела сопровождать ее.
Ничего не поделаешь, навязался в ухажеры, повышай культурный уровень.
Он уцепился за последний вагон «Аннушки бульварной» и, щурясь на белое пятно солнца, поплыл на подножке.
Апрель выдался жаркий. По откосам бульвара на пригревках торчала свежая счастливая травка. На бронзовой голове Пушкина сидел голубь. Панели были разрисованы кривыми классами.
На этот раз Тата афиш не читала. Она заметила Митю издали и не сводила с него радостных глаз. Она обняла его, взвизгнула и поцеловала. Прохожий товарищ строго оглянулся. Она показала прохожему товарищу язык.
— Ты что? — Комсорг 41-бис покраснел. — Ошалела?
— Какой ты смешной, Митя! Ужасно! — воскликнула она, сияя лицом и глазами, и чмокнула его еще раз. — А у меня новость! Угадай, какая? — И не дала угадать: — Папу вывезли. Заложили в бомбовый отсек и привезли на материк… Какие у нас громадные бомбы, представляешь? — понизила она голос, чтобы не услышал какой-нибудь шпион. — Возьми меня под руку. Мы же идем в Художественный театр… За два дня со льдины вывезли пятьдесят семь челюскинцев, и восемь собачек вывезли, представляешь? Я считаю, что самые лучшие в мире летчики — наши, Митя! Господи, боже ты мой! Как подумаешь, в какой стране мы живем, дух захватывает! Как ты думаешь, когда коммунизм будет? Через десять лет будет? А?
— Раньше. Мы оформляем метрополитен драгоценными материалами: гранитом, мрамором, бронзой. С расчетом на коммунизм. Ясно? Я думаю, сперва коммунизм настанет в Москве, а потом на периферии.
Они шли вниз по Кузнецкому. Тата болтала про папу, про места в партере, про бухту Лаврентия, про коммунизм и лезла напролом под грузовики, под морды добродушных першеронов. С карнизов сбивали гремучие ледяные люстры; она лезла и туда, на свистки дворников, на веревочные ограждения.
Театра еще не было видно, а лишний билетик уже выпрашивали. Тата с приятным сочувствием отвечала, что, к сожалению, у них только два, а Митя терпел-терпел, да не выдержал и прогундосил:
— Есть один. У Винницу с пересадкой.
Было еще светло, а в Камергерском, вдоль длинного здания МХАТа, похожего на курьерский поезд, парадно светились молочные фонари, а у входов, как на перроне, бесцельно толпились театралы. Из автомобиля вышел комкор или комдив, огромный, в полторы натуральной величины мужчина, и, придерживая лакированную каретную дверцу «газика», сделал вид, что помогает выгрузиться дородной супруге. Кто-то ради шутки спросил лишний билетик и у него. Вокруг почтительно захихикали. Комкор сердито поставил брови домиком и, звеня шпорой, шагнул в среднюю дверь.
— Нам тоже сюда, — сказала Тата. — У нас четвертый ряд. Держи билеты. Хранить полагается до конца спектакля.
Клетчатая дверь была украшена медным кольцом, надраенным до золотого блеска. За второй такой же дверью сразу начинались тесные предбанники вешалок. Там суетилась пестрая публика: конфузливые ударники в галстуках, затянутых, как на покойниках, грудастые замоскворецкие активистки в полосатых футболках, близорукие студентки в рейтузах, служащие с «Правдой» в карманах, театральные старухи в стеклярусе и аграманте, в попонах до полу, помнившие премьеру «Царя Федора Иоанновича». Старухи медленно кивали друг другу стоячими черепаховыми гребнями и норовили сдать шубы без очереди. Разноцветными леденцами слиплась в углу туркменская делегация. Возле зеркала прихорашивались после трамвайных баталий запудренные, как после истерики, жены. Одна была в такой бесстыдной просвечивающей блузке, что Митя был уверен: сейчас ее сдадут в милицию. Он сочувственно покосился на мужчин, отыскивая взглядом мужа полуголой модницы, но служащие были на одно лицо — в коротких пиджаках и с газетами в карманах. Они покорно жались у стен с сумками, авоськами, ридикюлями и старались не смотреть в зеркало.
— Митя! — позвала Тата шепотом. — Помоги раздеться. Ты не в душкомбинате.
Словно куколка, отделилась она от легонького манто и повернулась на каблучках.
От неожиданности Митя наступил кому-то на ноги: на ней была точно такая же стеклянная блузка, как и на той, запудренной. И так же бесстыдно просвечивались розовые лямки лифчика. И рубашонка тоже, кажется, была прозрачная. «Вот это да, — подумал Митя, — бухту Лаврентия знает, а пришла — ровно в баню».
— Что с тобой? — Тата поглядела на него внимательно.
Митя отвел глаза.
— Пойдем сядем, — сказал он. — Простынешь.
— Что ты! Подержи сумку. — Она принялась оправлять белокурые колечки возле широкого зеркала. — Сейчас я тебе все, все покажу. Здесь работает мамина приятельница, Фаина Михайловна…
Билетерши пропустили прозрачную Тату без звука. Она потащила Митю по лестницам и ярусам к фотографиям лучших в мире артистов лучшего в мире театра. А когда артисты кончились, вспомнила про Фаину Михайловну и повела его изогнутым, смахивающим на штольню коридором. Дверь, за которой работала Фаина Михайловна, была заперта. Тата подергала медное кольцо. Никто не отпирал. Она постучала.
— Пойдем сядем, — сказал Митя. — Места займут.
— Ты что? Забыл, где находишься? — строго напомнила Тата и постучала еще. Потный, затянутый в клетчатую тройку толстячок явился словно из-под земли.
— Что? Хода нет? Что? Кого надо?
Тата вежливо справилась о Фаине Михайловне.