Кривобоков задохнулся от ненависти и злобы, откашлялся и понял, что говорит вслух.
Устал думать, оглох от самогона, изнервничался от самоутешений. Все равно того, что он представлял себе, не будет!
Кривобоков сполз с камня, притулился к его холодному боку спиной и положил голову на него, как на плаху.
Задремал.
Он видел сквозь дремотную дымку свободные далекие Тургайские степи, где нет его врагов, нет краснозвездных дозорных и нет матроса Жемчужного, который гоняется за ним вот уже два года.
Там все другое — и ковыли, и дороги, и небо, и облака. Там ветер дует в спину, подгоняет: скачи, мол, дальше…
В голове пронеслось: «А куда дальше? Дальше — некуда».
Он вздрогнул от этой мысли и, сразу проснувшись, услышал, как где-то за березой тяжело зашелестели намокшие травы.
Там кто-то пыхтел, раздвигая их, продирался.
Михайла Кривобоков, чуя опасность, открыл один глаз, задергал усом, прислушался.
Шелестело.
Кривобоков выхватил маузер и направил его под колышащие метелки овсюга.
«Кабан? — подумал он, но, оглядев березы, камни, родничок и травы, успокоился: — Откуда здесь кабанам быть — ни реки, ни камышей».
Он встал во весь рост за березу, прикрываясь оружием, не боялся, что его могут подстрелить. Подождал.
Из травы не стреляли.
Тогда он зло выкрикнул, туда, где продолжали болтаться метелки овсюга:
— Вылезай кто, мать твою разэтак!
Из травы послышалось:
— А это я, Михайл Маркелыч! Я ведь это. Как, значит, уговаривались. Все выглядал, кто, мол, с конем? А вдруг?..
Из травы выполз на карачках и поднял свое тщедушное тело растрепанный мужичонка с куцей бородкой на лице, бывший кривобоковский работник Епишкин.
— Ты что же это, сучья морда, запаздываешь?
Епишкин натянул до бровей картузик и с кашлем вздохнул…
— Дак ить со страхом добирался. Меж двух огней мы. И свой подстрелит, и чужой не погладит.
Кривобоков приказал:
— Садись. Выпей. Пешком шел?
Епишкин жадно прильнул к самогону, потом, когда Кривобоков похлопал его по плечу, оторвался, прислонил бутыль к камню, обтер рукавом бороденку, ответил:
— Шагал…
— Никто тебя не видел?
— М-м… Особливо никто. Так… бабешки попадались за станицей в поле.
Кривобоков разглядывал, что у него за пазухой, нервно гадал; пусто или есть кое-что?
— Батины сбережения принес?
Епишкин развел руками.
Кривобоков больно схватил его за плечо.
— Может быть, ты перепутал? Под тополем за баней, четвертый корень.
Епишкин перекрестился:
— Вот те крест, скажу как на духу. Ночью искал, ножом землю рыл под корнем. Не нашел пока.
Кривобоков зашелся в крике:
— Читай молитву, пес!
Епишкин бухнулся на колени, испуганно взглянул исподлобья:
— Какую?
— Читай вечернюю!
Так же глядя снизу в глаза Михайле, Епишкин старательно и благоговейно прочитал:
— Огради мя, господи, силою честного и животворящего твоего света и сохрани меня от всякого зла…
— Хватит. Верю. Рассказывай, как там и что?..
Епишкин успокоился, покосил глазом на бутыль и, покашляв, затараторил:
— Днем я по много раз любовался на тополь-то, да разве ж развернешься? Кругом колгота. В доме-то… Красной Армии штыки, чай, найдутся. Понаселились. С конями, с гармошками…
— Ну, а ты?
Епишкин заулыбался.
— А я у них опять же вроде за управляющего, как у Маркела Степановича прежде. Хе-хе.
Кривобоков сжал кулаки, вспомнив расстрелянного отца, есаула: «Старика не пожалели».
— Ну, а Евдокия?
— Евдокия что! Евдокия Лаврентьевна законом к Ваське Оглоблину перебралась. Дом, вишь ли, новый ставят. Вчера камыш ходили рубить.
Значит, тогда при налете, он только ранил Ваську, но не убил?! И Евдокия-жена теперь с ним…
— Стерва…
Епишкин не расслышал шепота Кривобокова, но на всякий случай поддакнул:
— Знамо дело.
Кривобоков помолчал, кусая руку, потом неожиданно закричал:
— Слушай сюда! Епишкин, ты сможешь хоть раз привести ко мне сына?!
Епишкин перекрестился:
— Что ты, что ты! Как я могу, помилуй, Михайл Маркелыч. Да Евдокия Лаврентьевна смотрит за ним пуще глаза. Суматошное дело! Да и на след это самое дело чего доброго наведет.
Кривобоков и сам знал, что увидеть сына никак невозможно, в бессильной ярости выдохнул: — У-ух! — и непонятно было, к кому это относится: к Евдокии, что смотрит за сыном пуще глаза, к Епишкину, что тот в этом деле не подмога, или к нему самому.
Он представил себе: бегает где-то по пыльной станице мальчонка, его родная кровь, а он, отец его, батька его, бродяжит волком по степи, не увиденный им ни разу, не ведомый ему…
Боль с умилением, щемящая тоска ложились на сердце, и он, оглядывая грустную вечернюю степь и пустынное небо, исторгал, сжав зубы, что-то похожее на мычание:
«Все отняли, все!» — подумал он с ожесточением и, взглянув на смирного, пригорюнившегося отчего-то Епишкина, смягчился: «Один верный… раб… остался».
— Ну, уходи! Выпей вот на дорогу и уходи.
Он вспомнил о своих казаках, что у него в отряде, и о тех, кто к нему придет, и с усмешкой заключил: «На них надежды нету. Продадут, разбегутся… при первой же опасности!» Прощаясь, положил руку с плеткой, сжатой в кулаке, на плечо Епишкина.
— Привезешь батины сбережения и спрячь вот сюда, под камень у березы. Отблагодарю. Утаишь, обманешь — подстрелю как зайца или же на этой же березе вздерну. Понял?! Да, кстати, как там наш беглец, Роньжин? Расстреляли его?
И, услышав в ответ, что Роньжин прощен, жив-здоров и занялся хозяйством, заскрежетал зубами.
— Попадется — с живого шкуру сдеру!
Кривобоков остался один, мятущийся и опустошенный, и, казалось, не было для него исхода.
Он цеплялся за каждую мысль, что хоть немного вселяла в него уверенности или отрады.
Там, на горе Магнитной, что стоит отсюда за пятьдесят верст, припрятана у него золотая добыча на черный день, и воспоминания о горе, о золотой добыче согревали ему душу. Да и то ведь, дьявольски он устал и душа вконец измотана.
А сейчас он повеселел, ухватился за спасительную мысль, что ведь это очень просто, взять и бросить все к чертовой матери: и отряд, и всю бандитскую канитель, и родную степь — и стать воистину свободным!
Наверное, прав был хорунжий-покойник, советуя ему такое же: бросить надо возню, себя спасать надо.
Кривобоков успокоился: «Ну, это в самом крайнем случае».
И, вскинувшись на седло, повел коня шагом, потом наметом, пустил рысью, вскачь, перевел в галоп и, взмахнув плеткой, гикнул и помчался по степи аллюром в три креста, и захохотал на встречном ветру, будто освобождался от чего-то.
«Не-ет! Рано советуешь, хорунжий! Мы еще подымим, потешимся! Мы еще… и — эх!»
Он мчался в горы, к отряду, на стоянку, где ждали его верные казаки, такие же веселые волки, как и он сам.
Глава 2
ДНИ И ВЕРСТЫ
Хвастливая мельница, что стояла на пригорке, долгие годы дружила только с ветром.
Ветер качал облака, посвистывая в небо, а мельница больше скрипела крыльями, чем работала.
Так они разговаривали.
Однажды она сказала ветру:
— И у меня тоже ведь есть крылья! Захочу — в небо улечу!
Ветер присвистнул и надулся:
— Дура ты крылатая! Да ты даже и с места не сдвинешься. Тебя земля не отпустит, — и улетел, рассердившись: сколько он бродяжил по белу свету, но ни разу не видел, чтобы мельницы по небу летали.
Она со злобой посмотрела ему вслед, перекатила в своей утробе жернова и заскрипела крыльями.
Она скрипела многие годы, силясь взлететь, но ветер был далеко, и она рассыпалась.
* * *
Густой холодный туман, тяжело переваливаясь, плыл по-над землей, обволакивая таежные горы. Он выходил из ущелий, из низовий, двигался к вершинам сопок, к соснам, цепляясь за сучья, и все вокруг словно дымилось.