Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И вдруг она разрыдалась. Григорьев подошел, положил руку ей на плечо. Молчал, ожидая, когда она перестанет. Утираясь платком и не поднимая головы, она созналась:

— Ты вспоминай меня без жалости… Я ведь поняла, что не возьмешь меня с собой. Нельзя сейчас. Поняла. Дура я… Женой тебе быть хочу — и стыда нет. Бабье сердце одно — ему хоть день, да чтоб сладок был до конца.

Он стоял над ней, тупо смотрел в огонь, на ее ноги, на вздрагивающие плечи. «Так вот зачем она звала…» Волнуясь, проговорил жестко и громко:

— Не надо сейчас. Слышишь. Это просто, так если — встретились и разойдемся. А мне семья нужна, жена чтоб..

— Я знаю, чувствую… — заторопилась Авдотья, закрыла ноги, — мой Савелий-то пятки мне целует и спит в ногах, как кутенок. Притулится — тепло. Подолом закрою — и весь там. А ты… эвон, ростом-то с громилу, всю под себя упрячешь. Твоя я, твоя. Все равно уйду к тебе.

Под кедрами дурманят травы, стучат сверчки. Глухота. Темь. Желтеет огонь. Плачет женщина. Стихают, удаляясь в глубь тайги, ночные шорохи.

— Думала, не пойдешь. Пошел… значит, крепко привязан.

Погладил ее щеки жесткой теплой рукой:

— Идти пора.

— И где тебя искать?..

Он рассказал, где живет и как его найти, написал, слюнявя химический карандашик, свой адрес, оторвал клочок, отдал.

— Собери свое. Приезжай. Будем жить.

И дополнил, стесняясь себя самого:

— Ребеночек-то будет — побереги… Прощай, — поцеловал Авдотью по-мужски, крепко, и ушел, не расслышав сказанное ею шепотом: «Если будет…»

Авдотья осталась одна. Она лежала и уже не плакала, запрокинув руки под голову, и в траве у костра, грея ноги, все смотрела, смотрела чистыми глазами в низкое небо на зеленые крупные звезды, успокоившаяся, думая о Григорьеве, думая о том, как много на небе звезд и которая из них ее звезда: протяни руку — сымешь самую крупную, осветишь все кругом.

А Григорьев долго стоял у плотов, тоже успокоившийся, но чуточку грустный. «Думал, счастье пришло… А оно осталось в сердце Авдотьи. И опять — ждать. Но теперь — наверняка!» Не заметил, как скомкал письма, свое и Ганны, одно с оторванным клочком. Посмотрел — разорванное письмо было от Ганны. На клочке ее письма он и написал свой адрес Авдотье.

Зачем теперь ему эти письма! Таскать с собой… Медленно, словно жалея, стал разрывать их на мелкие кусочки и бросать в воду, чувствуя, как с каждым лепестком бумаги, уплывающим по течению, становится легче и легче на сердце, будто и не было никогда в его жизни ни родного села Васильевки, ни неверной Ганны, ни справедливой тюрьмы, ни одиночества. Пусть плывут и плывут эти письма-слова по рекам… в Днепр, к Васильевке, туда, где в неравном бою с печенегами пал светлый князь Святослав Игоревич…

НЕВЕСТА

Вот и все, что произошло на плотах в черемуховый месяц май. За несколько дней у каждого из плотогонов как-то по-другому повернулась жизнь и по-новому забилось сердце: у одних сильнее, у других спокойнее, а у третьих глуше, потому что разное бывает в жизни, и люди, обычно не похожие друг на друга, сходятся в одном: нужно хорошо жить. Но каждый понимает это по-своему.

Вот и сейчас плоты идут своим путем, мимо Зарубина, через перекаты в Зарайск, а на плотах работные люди с разной судьбой, но ставшие роднее, и никто, кроме Жвакина, не желал друг другу зла, потому что есть закон в жизни, когда плохому нужно помешать, хорошему — помочь. Это значит — люди любят друг друга и «на всех солнце одно», как сказал самый добрый, самый нежный человек из них — манси Саминдалов Степан. И это самое лучшее, что делает людей товарищами, а также работа, беда и праздник.

Когда застопорились плоты после ливня, Жвакин нехорошо выругался. Васька расставил всех по местам, сам налег на рулевое бревно. Ему помогали все, плечо в плечо, и сдвинули вклинившийся в камни головной плот, и вся эта громада древесины выплыла на простор, в котором нет подводных камней…

Когда плоты проходят мимо прибрежных деревень, жители по стародавней привычке сбегаются к берегу посмотреть незнакомых людей в рабочих робах, поворачивающих гребь и ведущих из другого мира в другой что-то нужное и трудное — плоты. Сбегаются и машут вслед руками: «Счастливого пути!» А на том берегу, где после ливня они переночевали все вместе по разным избам и где сгорела баня, не было никого, когда тронулись плоты. Было мертво, пусто, тихо. И огни в окнах не горели. И никто не махал им вслед рукой.

Григорьев погрозил этому берегу кулаком, будто его обидели на всю жизнь…

У всех все было понятно: Саминдалов с Майрой — вместе, Коля берег Тоню, Григорьев был спокоен и думал о встрече с Авдотьей. Только Жвакин и Васька нервничали: у них все было впереди. Один был очень задумчив и серьезен, другой — стонал.

В Зарубине плоты остановились.

Жвакин сошел на берег — здесь неподалеку стояла его изба. Рука, забинтованная Тоней, была похожа на белую лапу, и он придерживал ее другой рукой. Жвакин грустно посмотрел на всех, счастливых и уставших, и виновато попросил:

— Ребята, братцы! Дорогие, хорошие, так вы в Зарайске замолвите за меня… По наряду зарплата, деньги мне за шесть ден… Почтой, почтой! Меня все здесь знают.

Ему пообещали.

Васька побывал у Глафиры, но изба ее была закрыта, и во дворе бешено рычали спущенные собаки. Он долго стучал в окно, в ворота, пока из-за калитки старушечий злой голос не спросил:

— Кто?

У Васьки чуть не остановилось сердце, и он грубо, с досады, потребовал:

— Где Глафира?!

Голос старушки притих:

— Уехала в Ивдель. На базар. Завтра воскресенье.

Ваське хотелось застучать кулаками в ворота: ему показалось, что Глафира спряталась где-нибудь. А ведь он так тосковал о ней на плотах, видя чужое счастье!

— Глафира ничего не передавала? — спросил он, снова требуя.

— Кому? — боязливо спросила старушка.

Хотел выругаться и сказать «жениху», но с отчаянья промолчал.

Старушечий голос проскрипел: «Нет», — и Васька ушел, заметив в окошечке-сердце, вырезанном в калитке, как на желтом песке двора петухи и куры деловито и настороженно клевали землю, ища корм. Ему стало почему-то до боли жутко, словно все здесь было ему чужое… Он вспомнил разговор с Григорьевым о жителях тайги, крадущих у государства, и прибавил шагу, направляясь к плотам…

Добывать — раньше казалось развеселой и легкой заботой: чем больше, тем завистливее к тебе другие. Иметь хватку менялы и торговца, отдаваясь какому-нибудь ремеслу, — и можно сойти за «кормильца», за «удачливого работника», за кого угодно, даже за черта. На это требуется человеку небольшой ум и первобытная совесть. Но это же постыдное дело, которому жалко отдавать целую жизнь?

Глафира ничего не бросит, она хозяйка, у нее вся жизнь уйдет на то, чтобы сохранить все добро для собственной жизни. А разве эту жизнь она бросит?!

Ничего не проникнет через заборы ее избы, даже, как оказалось, его любовь. Нет бы подождать его — базар зовет! Ее крепкая изба с заборами, как островок, до которого не долетают ни шум плотов, ни удары буровых вышек на краю Зарубина, ни голоса геологов у сельсовета.

На базар! На базар! Забыла и о любви и о нем. Ведь он, Васька, ей уже родной… А ей выручка дороже!

Злился, но в глазах стояла Глафира, красивая, виноватая, с укором: милый, ведь я для тебя, для нас.

И почему он оказался злым и обиженным, нет — оскорбленным? Вот помогал всем в беде, устраивал чужие жизни, а своей жизни устроить не смог, чтоб не было обиды и досады. Вот пришла любовь-сила, но ее мало человеку для жизни, и не может она приковать к сундучному счастью, потому что его любовь на рубле замешана…

Васька так был гневен и потрясен, что по дороге не замечал, как сшибал кулаком большие глупые шишки татарника, укалывая руку. Он даже не заглянул домой к матери и сестрам. И только когда плоты двинулись в Зарайск, навстречу перекатам, которые нужно пройти осторожно и дружно, Васька чуть успокоился. Успокоился потому, что все плотогоны стояли на местах у рулевых весел, ожидая его команды; потому, что плоты вышли на широкий водный простор, и все слилось вместе: и небо и вода. Ветер бил в лицо, поломал горизонт, и казалось, воды нет — одно небо впереди.

42
{"b":"256257","o":1}