Пулеметчик на камне тряхнул рыжими патлами и вознегодовал:
— Да что вы, право слово, мужики! Жмурки все это! Надо как следует допросить. В обман введут, право слово!
Подошла Султанбекова. Она слушала их разговор и ждала, когда этих двух, пришедших к ним, прикончат. Думала: «Нужно сейчас дождаться Мишеньки. Сейчас, вот сейчас нужно удержать всех в повиновении. Надо что-то сказать, и так, чтобы они быстро сами уничтожили этих двоих!»
Потом услышала:
— А я привет от дружка твоего приволок.
Это говорил Роньжин, отдирая голову от тяжелой громадной каменной земли.
И дальше вслушивалась в его хрипящие, кровавые слова, стекающие с губ:
— Сгинул, сгорел самолично Михайла Кривобоков, царство ему самое разнебесное… христопродавцу!
Голос Роньжина окреп, он приподнялся и ровно, как о потерянном и жестоком, обстоятельно сообщил:
— Спалил он хлеба станичные, всех сограждан и детушек наших кровных осиротил. Спалил, да степь вдруг занялась супротив него и не отпустила. Сам в реестр попал. Нетути теперича Михайлы Маркелыча, а есть только пепелище, да люд на миру как есть голодный…
Султанбекова наклонилась, жалко и просительно заглянула в глаза, которые уже гасли:
— Лжете. Вы ведь лжете, да?!
Роньжин тоже посмотрел ей в глаза, заметил в их черных глубинах боль — от света сжимались и расширялись высверками сатанинские большие зрачки — и устало высказался:
— Да поздно уж врать-то мне. Вот держи, на поминки…
И выбросил из-за тяжелой пазухи маузер, золотой портсигар и законченные кольца от портупеи.
Побледнела с губ до щек и ушей и — застыла. Послышался осуждающе-недовольный говор:
— Продал нас…
— Хлеба, хлеба-то зачем пожег?! И сам изжарился…
— Туда ему и дорожка!..
У Султанбековой лицо стало худым. Заметила: многие почему-то седлают коней.
Поднялась, расправила плечи и, цепко схватившись за наган, затряслась вся и выгаркнула так, что чуть пошевелились листья на ветвях березы около ее лица:
— Куда?!
Железное эхо прокатилось по каменным скалам — надгробьям, и в их стены ударилось долгое: «…Да-а! …Да-а!»
— Куда без моего приказания?!
Один, поплевывая на руки, приладил седло на мухортой смирной лошади, сказал:
— А домой. Нечего бабе над казаками командовать. Айда, ребята!
Двое ускакали. Султанбекова приказала пулеметчику:
— Строчи!
А те двое уже оторвались от леса и вымахнули в степь, к дороге.
Рыжий пулеметчик деловито поправил патронную ленту и рьяно приложился щекой к пулеметной рукояти.
— Эх, сейчас и сре-ежу!
На него все вдруг громко зароптали, цыкнули разом. Он медлил, раздумывая, будто пулемет заело. Султанбекова приставила наган к его уху:
— Убивай! Ну, быстро! Уйдут! Убей их…
И услышала: — Не буду… по своим.
И все увидели, как он стукнулся головой об рукоять от громкого выстрела и по-детски испуганно проплакал:
— Братцы, помираю… ее мать.
Тишина оглохла, опустилась в низины, лощины, лесные раздолья, ущелья.
Все стояли, смотрели на корчившегося рыжего, веснушчатого пулеметчика, и его стоны, и громкий треск из-под рук вырванной травы, и цвиньканье застрявшей в ветвях пичуги напомнил всем о смерти и жизни на земле и о том, что надо торопиться куда-то. И все посмотрели на Султанбекову. Она стояла пригнувшись, губы ее тряслись, а руки, сжатые ладонью к ладони вместе, проделывали какие-то движения, похожие на молитву. Потом она гордо подняла красивую голову, сжала губы так, что их не стало видно, резко сбросила с себя ремни со всем оружием и повернулась спиной. В нее удобно было стрелять — в могучую округлую спину метко тюкали бы пули, и кое-кто потянулся за маузером, но Савва-мученик поднял руку и выдохнул:
— Повернись лицом!
Султанбекова повернулась и отрешенно взглянула на всех.
Савва-мученик определил:
— Иди с богом. Куда-нибудь. Живи как хочешь, где хочешь и как смогешь. Мы ведь тоже не ангелы.
Она пошла прямо на березы, на скалы. Перед ней все расступились, и когда она скрылась в березняке, все начали шумно и свободно седлать коней, увязывать узлы, посматривая на степную дорогу…
Роньжин лежал на каменной груди земли и вглядывался в небо, и видел там облака и солнечные лучи, которые шарили в облаках, словно искали заплутавшееся в них солнце. Солнце находилось, и Роньжин тоненько улыбался.
Возле него сидел растерянный и плачущий Епишкин, сидел, как неприкаянный грешник, и сквозь слезы уговаривал Роньжина:
— Ты только не закрывай глаза, сосед. Не закрывай. Дыши и дыши… Сейчас я твои-то раны перевяжу.
И слышал, как тот шептал в ответ:
— Дышу… Ничего, мы еще пожуем!..
Молчало тихое небо, молчала жесткая земля под лопатками. Только слышал Роньжин, как растет трава и наливаются соком березы и где-то в расщелинах веселятся горные ручьи. Потом он приподнялся, оперся на локоть и увидел, как выехали из леса прощенные казаки и остановились у развилины дорог, постояли немного, постреляли в небо по облакам, а потом разминулись по трем дорогам, спеша к своим станицам, к семьям, к земле — в жизнь!
Епишкин заторопился тоже:
— Давай, соседушка, и мы домой!
Привел коней.
— Вот сейчас и подсажу тебя. Дорожка-то и побежит нам навстречь!
Роньжин оперся на его плечо и глубоко вздохнул:
— Будем жить…
Проплывали под солнцем над землей, покачиваясь, сугробные облака, продували до горизонта пышно-травяную степь грозовые ветра, кружа вековую пыль по древним дорогам, и по этим дорогам груженой повозкой двигалось время, неся с собой и снегопады, и весеннее цветение черемух по берегам рек, и звенящую знойную тишину и августовские густые ночи с крупными звездами.
На земле утверждался мир.
Дышали паром жирные черно-бархатные пашни, клонился долу налитой хлебной тяжестью стрельчатый колос, и мир оглашали свадебные песни и крики новорожденных.
Жизнь продолжалась.
И над всей землей и над временем вставал, всматриваясь вдаль, человек, многотрудно и свободно продолжая ее.
Анапа — Магнитогорск
Июль — январь 1965—1966 гг.
ТАЕЖНЫЙ ВЫСТРЕЛ
Повесть
ПОБЕГ
Таежный май. Берега, буйно заросшие черемухой, словно качаются, когда по реке проходит ветер. Они подмыты весенней разлившейся водой, белые тяжелые кипы обвисли, как облачка, и мокнут в воде, будто пьют, и не понять, — то ли река затопила черемуху, то ли черемуха запрудила реку. Широкая и спокойная в глади, с течением на дне, стремительная на перекатах, она пробивается сквозь черемуху, накатывает холодные воды на ветви, и облачка белых кип качаются, оседая и подымаясь, а солнце, отражаясь в воде, тоже качается, расплываясь по волнам ослепительными желтыми полосами — купается. Водная гладь вся усеяна белыми лепестками, и они, прибиваясь к берегам, остаются в заводях и колышутся, как розовая искрящаяся пена.
Ядовито зеленеют горячие травы, сверкают лобастые камни-валуны, солнце будто упало в черемуху, и его лучи мягко прошивают молодую дымчатую листву. Все на реке пронизано светом, поет и цветет, а над нею — жара и тайга с высохшими соснами, с сомлевшими от духоты березами и кедрами, гудение шмелей и звенящий воздух на комариных болотах рядом.
Шесть связанных по углам плотов из лесовин двигались по течению, деревянной громадой своей закрывая полреки. Четыре плотогона гнали древесину в строящийся Зарайский лесозавод, и самый молодой из них — Васька Дубин, облокотившись на рулевое бревно — гребь, казалось, не слышал полусонных криков головного: «Навались! Веди лево-о!», и, вдыхая черемуховый пьянящий настой, совсем забыл о плотах.