— Я не стараюсь обманывать вас, — говорил Льюк. — Утверждать, что это дело наверняка выгорит, пока еще нельзя. Но я все-таки рискну сказать, что шансов за, во всяком случае, не меньше, чем против.
Пока что все шло хорошо. Такие речи было приятно слушать. Первые затруднения возникли, когда выяснилось, что, в случае если какая-то часть исследовательской работы будет производиться в кембриджских лабораториях, это повлечет за собой специальные меры по обеспечению сугубой секретности.
— Вам это не нравится, — говорил Льюк. — Мне это не нравится. Ни одному здравомыслящему человеку нравиться это не может. Да и вообще по большей части все это просто чушь какая-то. Но никуда от этого не денешься. А если хотите знать почему — обратитесь к Люису Эллиоту.
Кое-кто забеспокоился. Не то чтобы они не привыкли к секретности. Но когда я объяснил, в чем будут заключаться «специальные меры», они невольно подумали, что тут пахнет не одними только досадными неудобствами в самом университете, но кое-чем и похуже. Вице-канцлер и Кроуфорд стали задавать мне вопросы. Я считал, что преуменьшать трудности нецелесообразно, я готов был проявить не меньше терпения, чем они, но тут начал раздражаться Льюк.
— У меня в голове не укладывается, чтобы из-за пары шпиков, кое-каких проверок и прочего можно было бы задерживать это…
Около шести часов, прервав переговоры до завтра, Кроуфорд, Гетлиф, Льюк и я пошли обратно в колледж. Льюк не желал, не мог дать спору угаснуть, он говорил о том, что все эти сомнения и колебания — сущие анахронизмы; они, верно, забыли, в какое время живут; в первую очередь, нужно принять меры к тому, чтобы «наша страна могла обеспечить свое существование». Если мы добьемся успеха в этих исследованиях, то тем самым обеспечим стране существование на два поколения вперед, а то и больше. Препятствовать самоубийственно. Разве что, продолжал Льюк, найдется кто-то поумней меня и придумает другой способ поставить нас на «шаг вперед». Голос Льюка, который еще сохранил громовые раскаты Дэвенпортских верфей, где начиналась его карьера, гремел не переставая, пока мы не вошли в первый двор.
Я посмотрел на него при ярком, нереальном закатном освещении. Такое освещение бывает иногда в конце сверкающего дня, когда на лица вдруг падут тени, делая их более четкими и выпуклыми, так что вам начинает вдруг казаться, что день, вместо того чтобы меркнуть, разгорается. На похудевшем лице Льюка резко выступали скулы, кожа стала дряблой, румянец поблек, жесткие густые волосы совсем поседели. Несмотря на то что держался при ходьбе он совершенно прямо, ему так до сих пор и не удалось избавиться от хромоты после того, как он подвергся облучению. Я никогда не видел, чтобы человек так быстро состарился. Когда — всего лишь восемнадцать лет тому назад — колледж впервые избрал его в члены совета, он выглядел много моложе своих двадцати четырех лет. Лицо у него было тогда свежее и румяное; он был сдержан, скромен, исполнен твердой решимости преуспеть, уверен, что оставит после себя вороха научных трудов.
Жизнь сложилась не совсем так. Война и переворот в науке смешали ему все карты. В молодости он никогда, даже в самых смелых мечтах, не увидел бы себя таким, каким он шел в этот вечер по направлению к своему старому колледжу — человеком, у которого были и власть, и титул, и прочное положение в высшей администрации, хотя он только-только успел перешагнуть за сорок. Не думаю, чтобы он был недоволен этим: люди редко получают то, что им не нужно. Но он стремился совсем к другим успехам и по-прежнему придавал им гораздо больше значения. Он сознавал, что, по своим природным способностям, стоит если не выше, то, во всяком случае, не ниже двух своих старших коллег: Кроуфорда и Гетлифа. В члены Королевского общества он попал в более молодом возрасте, чем оба они. У него была искра гениальности, которой не было у них. И тем не менее его творческая работа оказалась незначительной по сравнению с их. Через пятьдесят лет студенты будут находить в своих учебниках целые страницы, посвященные открытиям, сделанным Кроуфордом; им встретятся описания «слоя» Гетлифа и «эффекта» Гетлифа; будут в этих учебниках и несколько — но очень немного — строк, которые помогут сохранить для потомства имя Льюка.
Я не знал, очень ли сожалеет он об этом. Льюк был не из тех людей, кто любит заниматься самоанализом, и, при всей своей любви к спорам, при всем своем красноречии, он редко делился с кем-нибудь своими сокровенными мыслями. Все его воображение, весь пыл, вся стихийная, не знающая преград сила устремлялись в общее русло — к работе, которую он сам создал и которую называл «заботой о том, чтобы страна обеспечила себе существование». Каким-то образом его честолюбие, проницательность ученого, слепой, ярый патриотизм — все сливалось в одно.
Фрэнсис пошел к себе в кабинет, а Кроуфорд пригласил нас с Льюком в резиденцию. Усадив нас в кабинете и налив нам виски-сода, Кроуфорд сложил вместе кончики пальцев и, глядя в камин, сказал:
— Я за то, чтобы вы добились своего в этом вопросе, Льюк. Не вполне уверен, но, пожалуй, я за то, чтобы вы добились своего.
— Надеюсь, черт побери, что вы за! — ответил Льюк.
— Нет, как старорежимный ученый, скажу, что для меня все это далеко не так просто и ясно, — невозмутимо ответил Кроуфорд.
Он уважал в людях талант и их положение, и поэтому благоволил к Льюку, однако в вопросах принципиальных он был на редкость неподатлив. Кроуфорд избегал разногласий по поводу personalia, но стоило речи коснуться убеждений, сразу же вспоминал, что он сын шотландского проповедника и в два счета становился спорщиком не хуже самого Льюка.
Они спорили (Кроуфорд то и дело повторял: «вы настаиваете на доказательности…» — слово, которое я, кажется, никогда ни от кого другого не слышал) и получали от этого большое удовольствие. Чего не могу сказать про себя — так как не слишком склонен к дилетантским философским рассуждениям.
Когда мы уже собрались идти, Кроуфорд заметил:
— Да, кстати, боюсь, что завтра я с вами не увижусь.
Я ответил, что к окончательному решению мы все равно еще не придем.
— Дело в том, — сказал Кроуфорд, — что мне придется присутствовать при разбирательстве одного весьма неприятного колледжского дела.
— Это что? — спросил Льюк. — Наверное, говардовский скандал?
На этот раз Кроуфорд был застигнут врасплох, улыбка Будды уступила место удивленному и вместе с тем недовольному взгляду.
— Право, не понимаю, откуда вы могли узнать об этом, Льюк? — воскликнул он.
— Боже милостивый! — загоготал Льюк. — Да среди ученых все об этом знают. Кто-то рассказывал мне эту историю в «Этиниуме», уже даже и не помню когда.
— Должен сказать, что мне очень неприятно слышать это.
— Бросьте! — Льюк все еще ухмылялся. — Ну что вы могли сделать? Пора бы вам знать, что ученым рты не заткнуть. Иначе, черт возьми, чего бы ради мы сегодня полдня тянули волынку? Раз уж до Кевэндиша дошло, что с говардовской диссертацией не все благополучно, нечего было и думать сохранить это дело в тайне. Если хотите знать, вам еще повезло, что все обошлось сравнительно тихо.
— Мне очень неприятна мысль, — сказал Кроуфорд, — что кто-то из членов совета колледжа мог говорить об этом за его стенами.
— А что поделаешь? — ответил Льюк.
— У меня до сих пор не было никаких оснований думать, — продолжал Кроуфорд, — что кто-нибудь в университете, помимо нашего колледжа, знает о неприятности, которая у нас тут произошла.
— Хотите пари? — сказал Льюк.
Но Кроуфорд уже вновь обрел равновесие. Он улыбнулся самодовольной улыбкой.
— Ну что ж, — сказал он, — не хочу говорить ничего сейчас, но думаю, что мы имеем основание надеяться раз и навсегда покончить завтра с этим злополучным делом.
Глава XX. Клочок бумаги
Еще один день прошел в переговорах, которые пока что так и не принесли нам с Льюком желаемых результатов. Вечером после заседания я пошел в колледж, к Мартину в кабинет. Еще днем я позвонил ему по телефону и передал слова Кроуфорда. Высокие окна — архитектурное новшество восемнадцатого столетия, — которые по ночам надменно заливали своим светом весь двор, сейчас приветливо манили. Я рассчитывал, что Мартин уже знает приговор суда и ждет меня.