«Доктор Найтингэйл, казначей колледжа и секретарь настоящего суда старейшин, выразил желание зарегистрировать свое несогласие с постановлением.
Алек Найтингэйл».
Все встали. Найтингэйл с благоговением покрыл постановление большим куском промокательной бумаги и закрыл книгу. Затем он взглянул на окно, за которым сгущались сумерки, и, не обращаясь ни к кому в отдельности, сказал с никогда не покидавшим его интересом к метеорологии:
— Ну что ж, кажется, весне конец.
Членам суда, несмотря на длившееся весь день заседание, по-видимому, не хотелось расходиться. Такое нежелание расставаться испытывают иногда люди, собравшиеся пр какой-то причине вместе, несмотря на все несогласия и внутреннюю борьбу, через которые им пришлось пройти. Кроуфорд предложил нам по рюмке хереса. Когда дворецкий внес графин и рюмки, Уинслоу заговорил о том, что, как только кончатся летние каникулы, он должен будет созвать первое общее предвыборное собрание.
— Скоро вы канете в безвестность, — сказал он Кроуфорду со старческим злорадством, поддразнивая его отставкой. — Скоро вы станете простым смертным.
Мы стояли и разговаривали. Они продолжали обсуждать порядок предвыборных собраний, хотя имен кандидатов никто не называл. Было уже почти семь, и я сказал, что нам с Доуссон-Хиллом скоро нужно будет отправляться со своей миссией к старому Гэю. Не успел я сказать это, как Браун, которого я никогда не видел жестикулирующим, вдруг закрыл лицо руками. Ему только что пришло в голову, сказал он, что, по уставу, Гэю — как старейшему члену совета — по-прежнему принадлежит освященное веками право созывать выборное собрание и председательствовать на нем.
— После горького опыта с этим делом, — сказал Браун, — разве мы отважимся не допустить его? И как мы вообще можем остановить его, хотел бы я знать.
Доуссон-Хилл пожимал руки. Когда Браун увидел, что мы готовы ехать, его осенила еще одна мысль. Он повернулся к Кроуфорду.
— Раз наши друзья отправляются к Гэю, я думаю, что мы должны послать копию постановления самому Говарду. Считаю, что это будет только справедливо и этично.
Конечно, это был правильный поступок. Но в нем сказалась еще и добросердечность Брауна. Он терпеть не мог Говарда, он относился к нему с величайшим предубеждением, но он никогда не допустил бы, чтобы Говард томился ненужным ожиданием.
Глава XXXIX. При виде спящего старика
Мы катили в такси по окутанной серым вечерним сумраком, шелестящей листьями Мэдингли-роуд. Доуссон-Хилл сидел надутый и раздраженный. Он любил проигрывать не больше других. Мысль о предстоящем визите к Гэю наводила на него скуку.
— Ну что ж, Люис, — заметил он. — Ваша взяла?
— А вам не кажется, что это только справедливо?
Но Доуссон-Хилл не хотел делиться своими мыслями относительно невиновности Говарда. Сердито, профессиональным тоном он продолжал:
— Должен сказать, что вы очень ловко повернули дело в понедельник утром. Не представляю, как бы вы вывернулись, если бы не пустились в эту двойную игру. Совершенно очевидно, что вам нужно было, с одной стороны, поднять суматоху вокруг Найтингэйла и, с другой, тут же предложить им лазейку. Конечно, пойди вы в открытую против Найтингэйла, и вашему подзащитному крышка. Ясно как день! Но все же должен сказать, что провели вы это весьма тонко.
И добавил:
— Впрочем, вы ведь всегда были везучим.
— Что вы хотите этим сказать?
— Друг мой, все говорят, что вам всегда во всем везет. — Он оборвал фразу. — Между прочим, я, признаться, считаю, что Найтингэйл получил не по заслугам. На мой взгляд, за версту видно, что он невинен, как новорожденный.
Мимо нас проносились деревья, садовые ограды. Как странно, думал я, что кто-то может считать меня везучим. Обычно человек никогда не думает о себе в таком аспекте.
Я сидел, благодушно развалившись в машине, усталый, довольный собой и одержанной победой, и вдруг до моего сознания дошли слова Доуссон-Хилла о Найтингэйле. Могло ли это быть правдой? Чутье подсказывало мне обратное. Откинувшись на сиденье, я позволил себе лишь мимоходом задуматься, — могло ли это быть правдой? Если допустить, что да, то в этом заключалась одна из гримас правосудия. Вы беретесь за дело, стараясь исправить зло; вы беретесь за дело с чистыми — насколько это позволяет несовершенство человеческой натуры — руками, из хороших побуждений и кончаете с определенным шансом причинить зло кому-то еще. Однако, несмотря на эти мысли, из нас двоих, сидевших в такси, куда через опущенные окна проникал прохладный, пахнущий летом вечер, доволен собой был именно я, а не Доуссон-Хилл.
Он спросил меня, какие еще глупости придется нам выслушивать от старого Гэя. Долго ли он задержит нас? Доуссон-Хиллу нельзя было опаздывать на поезд — что ему Гэй, этот спесивый дряхлый павлин. Доуссон-Хилл обязательно должен быть в Лондоне на одном вечере. Он перечислил мне гостей: все это были люди самого высшего круга, и было забавно слушать, как, описывая их, он с обычным для светского завсегдатая искусством стремится развеять окружающий их ореол и попутно набить цену себе. Как это скучно, сказал он, что приходится еще возиться со старым Гэем.
Такси подкатило к подъезду. Когда мы с Доуссон-Хиллом поднялись на крыльцо, он сказал, как говорили немецкие офицеры в ночь, когда началась война: «Nun fängt es an»[39].
Экономка открыла нам со словами:
— Мне так неприятно! — У нее был огорченный, сконфуженный вид, она чуть не плакала. — Мне так неприятно, но профессор крепко спит.
Доуссон-Хилл громко рассмеялся, и сказал ласково и вежливо:
— Не беда!
С немецким акцентом, придававшем ее английской речи убедительность, она продолжала:
— Да, но он так ждал этого. Он готовился к вашему приходу с самого чая. Он так радовался, что вы придете. Он нарочно пораньше поужинал. И вдруг взял да уснул.
— Не беда! — повторил Доуссон-Хилл.
— Да, но он будет очень переживать. Он будет так расстроен. А я не смею разбудить его.
— Нет, конечно, не надо, — сказал Доуссон-Хилл.
Она спросила, не хотим ли мы взглянуть на него, и повела нас в кабинет. Там было так темно, что ничего почти не было видно, но мы все же разглядели Гэя, полулежавшего в своем кресле: шаль была накинута ему на плечи, в угасающем свете поблескивала борода, белоснежная на фоне его по-детски свежей кожи. Голова его покоилась на подлокотнике. Рот был открыт и казался темным провалом, однако храпеть он не храпел. Мы стояли в гробовом молчании, и нам было слышно его дыхание, мерное и ровное.
На цыпочках мы вышли в переднюю.
— Что же делать? — сказал Доуссон-Хилл.
Можно оставить ему копию постановления с запиской, которую мы оба подпишем, предложил я.
— Он так огорчится, — сказала экономка. Ее глаза наполнились слезами. — Он будет горевать, как малое дитя.
— Как скоро он проснется? — спросил Доуссон-Хилл.
— Кто его знает? У него это называется «подремать вечерком». Иногда это на час, иногда на два, а то и на три.
— Не беспокойтесь, миссис Нагельшмидт, — сказал Доуссон-Хилл, — я подожду.
Она вспыхнула от удовольствия. Он запомнил ее имя, он был так вежлив, все было хорошо… Я сказал, что, если он останется, меня будет мучить совесть. Я бы сам предложил подождать, но мне нужно спешить на обед к брату, а потом, возможно, придется еще уламывать говардовскую фракцию.
— Это не шуточное дело, — сказал Доуссон-Хилл. — Нет, вы не можете ждать. Ничего, я останусь.
— А вечер, на котором вас ждут?
— Думаю, — сказал Доуссон-Хилл экономке, — что от вас можно будет позвонить по телефону?
— Все можно, — воскликнула она. — Вы расположитесь в гостиной, я приготовлю вам небольшой обед…
Я спросил, как он думает добираться до Лондона. Он ответил, что придется взять машину.
В этом сказалась его природная доброта. Полчаса тому назад мы были свидетелями доброго поступка Брауна, но это никого не удивило — другого от него и не ждали. Но в Доуссон-Хилле это показалось мне более чем неожиданным. Я вспомнил рассказы о добрых услугах, которые он оказывал начинающим адвокатам, оказывал тайком, инкогнито. Встречаясь с ним и слушая его болтовню, я скептически относился к этим рассказам. Сейчас у меня невольно вырвалось: