Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Кладбище было под стать этой открытой часовне. Могилам здесь было тесно. Имелось несколько свежих могил, но их стеклянным украшениям, их керамическим или же чугунным крестам не приходилось завидовать городским некрополям. Землю усеивали бусинки. Один памятник был здесь прекрасен: гранитный жернов — быть может, жернов с Заброшенной Мельницы — служил цоколем кресту. Внизу было написано:

ЗДЕСЬ ПОКОИТСЯ МАРИ ВИДАЛЬ

Была ли она родственницей пор-вандрского Инженера, или трактирщика из Сере, или чьей-либо еще? В Манте умирала сама смерть.

Ниже уступами спускались обветшавшие крыши; для того, чтобы пройти по центральной улочке, по обеим сторонам которой стояли серые дома — одни из них были крыты черепицей, другие соломой цвета мочевины, — приходилось откидывать корпус назад и сгибать колени. Все сливалось в какую-то убогую цветовую симфонию, где встречались табачный цвет, цвет старой мешковины, ржавчины, грязно-бежевый цвет облезлой кожи. Деревня словно хотела слиться с окружавшими ее выжженными холмами и преуспела в этом.

Еще одно стадо возвращалось в загон, сколоченный из плохо пригнанных бревен. Пастух поднял перекладину жестом, словно шедшим из глубины веков. Беспородная собака не давала покоя животным, столпившимся перед овчарней, сложенной из небольших камней разной величины, кое-где покрытых пятнами, плесенью цвета шафрана. Животные блеяли — блеяли взрослые овцы, блеял сиракузский винторогий баран, вся мощь которого воплощалась в его голове, коричневой с белым — белая шерсть захватывала середину лба и треугольником спускалась к ноздрям, — блеяли молоденькие ягнята с растопыренными ушами, похожими на картузики уличных мальчишек, с тоненькими ножками и редкой шерсткой. Это блеяние было выражением ритуального нетерпения, они блеяли как бы для очистки своей овечьей совести.

Запах выпота проникал глубоко в ноздри и оседал там, где оседает привкус меда. Тяжело летали мухи.

Овцы наконец радостно заблеяли хором, воспевая овечью судьбу — их доят, стригут, гоняют и наконец зажаривают после того, как они произведут на свет новых овец, чтобы все могло начаться сначала.

Если пчелы тревожили Лонги, то овцы скорее наводили на него бесконечную тоску. И однако, Калабрия для них родной край, так же как и все Средиземноморье; Средиземноморье пахнет бараном от Берберии до Барбарии, друг мой. Это отвращение к безропотному млекопитающему перешло даже на мясо, на всегда пережаренные котлеты, на всегда непрожаренную баранью ногу. Даже стихи Вергилия, если в них шла речь о баранах и овцах, вызывали у него аллергию, которую коровы не вызывали. Он улыбается, и улыбка его полна иронии. (Он явно переборщил.)

Стена над загоном выступала, нависала над улицей, это была пекарня. Свежие следы копоти говорили о том, что пекарня работает. Соседний дом украшала единственная в деревушке крытая галерея, которая соединяла два выступавших крыла дома; она была обнесена балюстрадой, выполненной в том же деревенском стиле, что и дверь загона, — толстое поперечное бревно, которое поддерживали маленькие частые планки, идущие не параллельно одна другой.

Две женщины следили за незнакомцами. Та, что помоложе, смуглая, черноволосая, улыбалась ослепительной, хотя и выдававшей отсутствие нескольких зубов, улыбкой. Под галереей ржавая дощечка страхового общества рекомендовала «Союз» и «Доверие». Ого! Речь маршала!

За пекарней улица быстрее сбегала вниз и упиралась в дом в форме куба — самое богатое жилище, находившееся как раз под кладбищем.

— В этом доме помещается мэрия, — сказал Капатас.

И, указывая на центральную улицу, всю в колдобинах, усеянную валунами, прибавил:

— Это называется авеню Выпяти-Зад!

Кроме своих размеров, мэрия выделялась еще гигантским, прилепившимся к стене подсолнечником, этой цветочной дароносицей, которая казалась эмблемой племени, а возможно, и была ею. На крыльце их ждал высокий старик.

Франсуа Галочу — сельскому старосте — перевалило за семьдесят, но он был еще очень бодр. Худой, с коротко подстриженными белыми волосами, он чисто говорил по-французски и отличался той неподражаемой приветливостью, какая свойственна людям старой закалки.

В некотором роде Франсуа Галоч был собратом Эме и Пюига. До выхода на пенсию он преподавал историю в Нарбонне. Пиренеец до мозга костей, он не стал дожидаться какого-то особого случая и поселился в Манте. С тех пор он и жил там, безразличный ко всему тому, что приходило из долины, жил, покуда История, к великой его досаде, не догнала его.

Галоч был другом Пюига, который время от времени заглядывал в это затерянное в горах местечко, возвращаясь с рудников или же направляясь туда, проходя по склонам к Батеру, Пинузе или высотам, нависающим над Корсави в самом центре. Но взгляды Франсуа Галоча не имели ровно ничего общего со взглядами Пюига! Во-первых, ошибкой была Франция. Во-вторых — Республика! Реставрации подлежало королевство Майорка, главные города — Майорка, Перпиньян, Валенсия! Ну, а что касается самой Франции, так если внимательно посмотреть на соседей-французов, то и увидишь, что у них за всю жизнь был один-единственный великий король — Генрих IV. Галоч с одинаковым энтузиазмом слал проклятия Людовику XIV, Ришелье и Наполеону. Да здравствует Генрих IV!

Он жил с каталонкой по имени Печела, которая стряпала ему и обожала его. Манте был населен вдовцами и вдовами, цепляющимися за свое прошлое, словно одностворчатые раковины арапеды, цепляющиеся за скалы Баньюльса и обладающие крепостью мегалитов.

Они свели знакомство и с Висентом, по прозвищу Красный Пес, пастухом, как и Рокари, тем самым, который собирался спуститься по склону; с двумя дровосеками — Кампадье и Эсперандье (однофамильцем майора из Сере), которых Галоч называл Два Божка, с каменщиком Марти и с мамашей Вейль, сын которой погиб на Энском канале в сороковом году и которая жила здесь со своей молоденькой сестрой Мануэлей и без лицензии торговала вином, шкурками и консервами.

Об этой Мануэле, прекрасной сигарере, которая улыбнулась Лонги, Галоч сказал так:

— У нее, как у ваших пчел, Пастырь, мед на языке и острое жало!

«Национальная революция» почти не коснулась этих мест. Они всегда рассматривались, как захолустный придаток к Большой Франции, безразличной к своим национальным меньшинствам, несмотря на регионалистические декларации маршала, такого же якобинца в вопросе самоопределения меньшинств, как сами якобинцы. А уж о королях и подавно нечего говорить! Возврат к земле оставался здесь лишь риторической фигурой радиопропаганды.

В этой деревушке, типичной горной деревушке из шагреневой кожи, Капатас появился в другом освещении, нежели в Баньюльсе или в Палальде. Тут он уже был не просто производителем меда, фигурой скорее фольклорной (сокращение «фолькло» тогда еще не вошло в употребление, хотя такое пренебрежительное намерение уже существовало), — он был легендарной фигурой, которую Виши охотно представляло как образец своей морали, но при взгляде на которую сейчас было видно, что это нечто совсем другое. Плачевное состояние, в котором пребывал плакат «национальной революции», висевший у входа в мэрию, — он полинял и обветшал — выражало настроение жителей Манте, обозленных набегами Экономического контроля, который время от времени добирался и до Манте, намереваясь произвести перепись овечьего поголовья.

Население Манте было недовольно — впрочем, это было его обычное состояние, — и оно нисколько не интересовалось одами горожан, в которых воспевался чистый воздух. Ни тебе электричества, ни дороги, ни воды, только убогий кабачок сестер Вейль. Разумеется, нет и почтового отделения. Всего-навсего один телефон. Вот как говорил Рокари, наделенный ярко выраженным талантом изрекать афоризмы, которые так и просились на мрамор:

— Через десять лет мэром Манте будет баран.

А каменщик Марти ворчал:

— Справедливость! Справедливость! Толкуй! La boutchaca!

«La boutchaca» значит «карман». Эме мог бы узнать от Франсуа Галоча, что эти слова выкрикнул на своем процессе трабукайр Сагальс. Франсуа Галоч разделял страсть Пюига к каталонским бандитам.

58
{"b":"254391","o":1}