— Это вино из Раку. Сам-то я не пью, но оно у меня всегда имеется.
В первый раз Эме попробовал пить из каталонского бурдюка, но поперхнулся.
— Подними бурдюк повыше! Повыше! Покажи ему, дочка.
Она выпила. Рубиновая капля засверкала в уголке ее губ.
— Из бурдюка могут пить только боги и пастухи.
— А как же я?
— Ну, ты просто ведьма, колдунья с Канигу.
Эме засмеялся. На его взгляд, Анжелита вовсе не была ведьмой. Но он понимал, что хочет сказать Капатас. Пчелиный пастырь объяснялся с трудом, подыскивая слова; он и вообще-то был не слишком красноречив, а тем более на чужом языке.
После улиток они отдали должное блюду пасечника, — тот принес полный котел, которого ему должно было хватить на неделю. Это была каталонская свиная колбаса, приправленная по его вкусу, уйада и белая фасоль, крупная, как бобы. Густое рагу, распространявшее крепкий запах чебреца. «Месиво», — подумал Эме — так говорили у них в Эколь Нормаль. Хотя солнце было в зените, под сводами этого шелестящего, смолистого древесного храма было прохладно.
Капатас уже разглагольствовал вовсю:
— Я читал вашего Метерлинка[58]. Он понял, что надо было понять, вот и все. А вот послушайте, священник из Силезии, Дирзон, он вот что говорит: «Из каждого неоплодотворенного яичка выходит трутень…»
— Это странно, — прервала его Анжелита.
— Тьфу, черт! «Из каждого оплодотворенного яичка выходит рабочая пчела. Царица пчел знает, что яички, из которых выйдет трутень, надо класть в большие ячейки, яички, из которых выйдет рабочая пчела, — в маленькие». Это не я, это священник из Силезии так говорит: «Царица знает».
Он произносил: «Дирзон». Он имел в виду аббата, Дзирзона, одного из столпов пчеловодства. Пчелы водили вокруг них свой легкий хоровод.
— Они вас уже знают… Вот говорят всегда: «Царица, царица»… А ведь царицы-то здесь и нет! Она не танцует! Она никогда не бывает на солнышке. Она несчастнее, чем пчелы-работницы. Царица не знает, что такое цветы… Нет, вы только послушайте их!
Старик, естественно, был таким же антропоморфистом, как дети, первобытные люди и поэты.
— Там, внизу, еще говорят что-нибудь об этом самом памятнике?
— В муниципальном совете потолковали о нем месяца два, потом объявили, что это переносится в связи со всеми событиями. И пройдет много времени, прежде чем я начну позировать.
— Что ж, я очень доволен, — сказал Лонги.
— А если это будет тянуться до тех пор, пока я стану старухой?
— Анжелита, никогда не надо высказывать сомнения при пчелах. В рукописи Аристотеля, которая, если я не ошибаюсь, находится в Руанской библиотеке, Надежда — одна из божественных добродетелей — держит улей.
— Ты и про это знаешь?
— Я ничего не знал, когда расставался со своими эспадрильями. Это у тебя козий сыр? Откуда он?
— Из Сореды.
— Значит, хороший. А я принес вам меду.
Они прополоскали себе рот вином из бурдюка, и Эме опять поперхнулся, и они опять посмеялись. Всего было три горшочка. Эме попробовал сперва прозрачный мед — струю золота с апельсиновым привкусом. Его хорошо было есть с крестьянским хлебом. В этой дегустации были для Эме какие-то смутные реминисценции. Мед протекал в дырочки хлеба. Мед испачкает ему «совсем чистую» рубаху, и Эме получит за это подзатыльник. Мед, конечно, был вкусный, но липкий, да еще этот вечный запах чего-то живого, который сильнее запаха цветов! Во втором горшочке мед был более душистым — смесь лаванды с акацией. Аромат чувствовался сильнее, но сам мед был неоднороден. Третий горшочек ему не понравился — мед там был почти черного цвета, с каким-то резким привкусом. От него исходил запах смолы или так пахли его пальцы и картина?
— Это пихтовый мед. Пчелы делают его не из цветов, а из испражнений тли.
Эме больше не захотел медовухи. И это напиток богов — подслащенная сивуха, покрывающая полость рта и носа тонкой едкой пленкой!
— Знаете, влюбленные, я хочу устроить сиесту!
— Спой нам одну из твоих песен, — сказала Анжелита.
Она принялась звучно постукивать тремя пальцами правой руки по левой ладони, и Капатас не заставил себя долго упрашивать, начал монотонную, протяжную, жалобную песню.
Она прервала его:
— Это «страдания» трабукайров[59].
По-прежнему отбивая такт рукой, Анжелита перевела:
В восемьсот сорок четвертом
Трабукайры порешили
Шайкой стать и жить разбоем,
Душегубством и насильем.
Как родителям несчастным
Было горько от сознанья,
Что сынов их за злодейство
Проклинает вся Испанья!
По-французски это вышло плоско. Каталонский язык непереводим. Он как песня.
Капатас пел еще долго. Потом оборвал себя.
— Это были бандиты, не знающие жалости. Их казнили одновременно в Сере и в Перпиньяне, году в тысяча восемьсот сорок шестом, надо думать. Иказиса и Мате в Перпиньяне, а Симона и Сагальса — в Сере. Они поубивали много народу, но главное — они убили ребенка, за которого им не заплатили выкуп.
— И еще отрезали ему ухо, — добавила Анжелита. И глаза ее стали огромными.
В детстве, должно быть, она нередко засыпала под эту зловещую колыбельную.
— Но ведь они были не только бандиты! — заключила она, словно внезапно почувствовала себя оскорбленной.
— Та-та-та!.. У каталонок всегда была слабость к этим разбойникам!.. А мне больше по душе вот эта песня:
Напев уныл, и любовь грустна —
Не будет «завтра» у ней.
Гора молчит, глуха и черна,
И смерть накрыла лапой своей
В костре остатки углей.
Анжелита походила на красную лилию. Она подхватила:
Связаны руки твои, любовь,
Ты больше уже не ждешь,
Что день для тебя загорится вновь,
Но хоть и сбилась с пути, а все ж
Во тьме куда-то бредешь.
Эту песню Эме Лонги вспомнит позднее, когда, вернувшись из Германии, увидит фильм Превера и Карне «Вечерние посетители».
— А все-таки я устрою сиесту, — сказал Эспарра. — Сиеста — дело святое! Когда я сплю, головой в тени, пузом на солнце, пчелы сторожат меня лучше, чем собаки. Я спросил тебя про памятник, Анжелита, потому что есть у меня одна мысль. Если меня отсюда прогонят, я займусь пастушьим пчеловодством.
Пчелы были куда тише, чем стрекозы. Сквозь полудрему Эме слушал объяснения Капатаса:
— …о пчелах говорят, что они очень отважные, но я-то хорошо знаю, что, когда цветов больше нет, они, вместо того, чтобы слетать за пыльцой подальше, остаются в улье, как ленивые женщины. И вот, чтобы не началась голодуха, в старину пчеловоды шли за весной.
— Что ты сказки рассказываешь!
— Они шли за весной, чтобы цветы у них были круглый год и чтобы продлить срок медосбора. На берегу моря в январе цветут мимозы, в феврале — миндаль, цвета твоей нижней юбки, Анжелита, розовые персики, как щеки у девушки, которая застеснялась… Да уж, не то что ты!
— Ну, а дальше? Мне ведь не стыдно, что у меня нет стыда!
— Тише ты, ведьма! А дальше абрикосовые деревья, вишни, сливы, яблони! Ах, благоразумные яблони! Но в конце мая — в июне и на побережье, и в долинах все отцветает. И старые пчеловоды поняли, что надо подниматься вверх по склонам гор. От Фонтоле к Канигу — каково? И если мне придется уйти отсюда, я поступлю как египтяне. Вас это удивляет, а? Египтяне… Нет? Кто подписал договор с пчелами? Великая пастушка, золотая пчела, дева-матерь — ну та, которая после грома и молнии посылает радугу, египтянка…