Конечно, эта женщина. Она была красива, и даже теперь у нее хороши огромные блекло-фиолетовые глаза. Она напоминает модели Ван-Донгена. Он находит, что у нее такие же круглые щеки и львиный нос, как у его бабушки, что лишает ее изысканности, но тем не менее сразу видно, что это дама. Дама-южанка, разумеется, хотя и без местного акцента. У нее говор более певучий.
— Вы в безопасности. До полудня никто глаз не продерет, кроме служанки! Но она глухонемая. Это очень удобно.
Ее воркование подхватывается колокольным звоном, ликующим колокольным звоном.
— Господи, поздняя месса уже началась! Представляете себе: наш священник не нашел ничего лучшего, как начинать на час раньше позднюю мессу якобы из-за войны!
— Поздняя месса! Стало быть, сегодня воскресенье!
— Ну да! Вы проспали вчера весь день! Вы, наверно, голодны как волк! Такой огромный мужчина! А сегодня утром я уже забеспокоилась. Пойдемте со мной. Очень мило, когда в волосах солома, только никому это не нравится. Особенно в воскресенье.
Он садится в полной растерянности. Она смеется. Тридцать часов небытия! Он идет за ней. Она тонкая и стройная. Как и все в этом краю, она идет, словно плывет в своем строгом костюме, гармонирующем с цветом ее глаз.
— В доме беспорядок. Вот ванная…
Когда он принял душ, побрился и причесался, мир стал совсем иным. Он наугад идет по дому. Он слышит какие-то звуки. Открывает какую-то дверь. Большой зал в беспорядке. Ага, вот и кухня, просторная и хорошо оборудованная. Хозяйка готовит кофе. Это настоящий, по запаху чувствуется. Она берет крошечную фарфоровую чашечку, разрисованную в манере Буше. Он глядит на нее широко раскрытыми глазами. Она разражается молодым смехом.
— Это для меня. Я боюсь за сердце.
Она открывает стенной шкаф, достает оттуда белую кружку. Он закрывает глаза в знак согласия, все еще не придя в себя от изумления. Она подхватывает его мимику, от чего еще больше молодеет.
— Единственная стоящая вещь — это молодость, У вас красивые желтые зубы…
Он подскакивает.
— Цвета шампанского. Говорят: «Белоснежные зубы». Это ужасно! Это отдает кладбищем! Простите, я болтаю все, что в голову приходит. Я родом из Тулузы. Потому-то и говорю без акцента.
Она разбавляет кофе жирным молоком, кладет перед ним деревенский хлеб, который нарезает большими ломтями, и по меньшей мере двухкилограммовый кусок масла. Чего нет, так это сахару! Она открывает стенной шкаф, встает на цыпочки, отчего напрягаются ее икры. Он хочет подняться, чтобы помочь ей, но она дотягивается до керамического горшочка и ставит его на покрытый клеенкой стол.
— У нас в горах есть мед. Вы любите мед?
Он осторожно запускает ложку в горшок. Янтарный, густой, тягучий мед не поддается. Он пристает к ложке. И даже когда ложку поворачиваешь, он отделяется от нее медленно, а его запах наполняет ноздри. Эме старается, чтобы мед не капал.
— Три, хорошо? — говорит она.
Она разбивает яйца у плиты. Золото струится из извести, расколовшейся на хрупкие чашечки. Что-то потрескивает, Это шипит сало, У уроженки Тулузы такие же четкие движения, как у его бабушки. Но она не создана для кухни! Юбка чересчур короткая! Эта ночь (нет, позапрошлая ночь), ужасная смерть, которой грозили ему автоматы, гранаты, туннель, пожар, а теперь вот…
Раньше он не любил мед. Давно, в далекие былые времена. Это было чистое наказание — те тартинки, по которым масса гораздо бледнее этой, прозрачная, жидкая масса тянулась липкими нитями, просачивалась сквозь хлеб с большими дырками, стекала по стенкам горшочка, по краям чашки, на блюдце и даже на клеенку. Это было в отчем доме в Валансьенне, в разрушенном доме. Здесь мед не такой изысканный. Эме пробует его с осторожностью. Слишком сладкий. И сильно пахнет цветами.
— Мед лавандовый. А как вы хотите — поджарить вам глазунью по-французски или сделать омлет по-английски?
— Глазунью.
— Значит, по-французски. А вот мой муж — тот ел совсем бледные омлеты. Он был из Вест-Энда, из Лондона.
Вдова. В тоне ее голоса не слышно печали. На плите журчат яйца. Англичанин. Англичанин. Какой Англичанин? Ах да, Англичанин с катера! За тридцать часов они — Ом, Инженер и Англичанин, — должно быть, успели далеко уйти… Если, конечно, немцы не догнали поезд. У меда привкус чего-то живого. И это ощущение было невыносимо для него, когда он был ребенком, в любой еде, вплоть до фламандских пряников, — затхлый привкус чего-то живого, от которого свербит в носу. «Ну, приятель, ты уж не выпендривайся! Нам-то ведь д-д-дают иск-к-кусственный мед!» Искусственный мед механических пчел, который наливали в большие желтые металлические ведра и который получали за разные работы в мастерской… Он макает в кофе тартинку с маслом и с медом, которую она ему приготовила. Он останавливается, приоткрыв рот.
— Много вы народу убили? — спрашивает она.
Он давится.
— Я не говорю о… ну о ночи с пятницы на субботу. Этой ночью я ничего не слыхала. Я хочу сказать — раньше, во время войны.
Он в полном замешательстве.
— Ведь сразу видно, что вы солдат, видно по любой мелочи, когда есть привычка к солдатской жизни. Ешьте яичницу… Ее надо есть, пока жир еще потрескивает.
Он ломает хлебным мякишем один из желтых куполов. В конце концов надо соблюдать правила игры. Поступать так, как Ом. Прежде всего — поесть. Он отвечает:
— Немного. Честно говоря, я даже не знаю. Разве знают, когда убивают, мадам?
— Называйте меня Мария-Тереза. А вас зовут Эме, это я знаю.
— Верно, позапрошлой ночью было много шуму.
— О, я говорю не о том, что было там! Это меня не касается. А в доме вы ничего не слышали?
— Честное слово, нет!
— Вот оно что! Сюда приходил, по служебному делу разумеется, начальник канцелярии префектуры, так вот, похоже было, что эти господа нервничают.
Сдерживать свои эмоции. Быть флегматичным, как Англичанин. Она продолжает:
— Эти господа получили «весьма тревожные» известия. Так выразился начальник канцелярии. Они слушали швейцарское и английское радио. Им-то это можно.
Эме наслаждается легким завтраком. «Она что, малость свихнулась, малютка с Гаронны?» — говорит Бандит. — «Да нет, Бандит, тут есть кое-что, чего ты не понимаешь». Мария-Тереза включает радио. Пиаф поет:
Жизнь в объятиях твоих
Мне кажется такой прекрасной…
Мария-Тереза садится напротив него; отставив мизинчик, она держит чашечку, расписанную в стиле Буше. Грызет сухарик.
— Вы едите как птичка, — говорит он.
— Спасибо.
Почему Эме ни капельки не страшно? Потому что этой женщины бояться нечего. Она давно уже донесла бы на него, если бы хотела.
Она кладет на его руку свою — холеную и мягкую.
— А теперь пора ехать. Идите за мной.
Они проходят по всему дому. Сквозь жалюзи пускает свои стрелы солнце. Мария-Тереза надевает широкий капор — такие теперь носят. Она едет в Перпиньян за продуктами. «Трудно прокормить столько народу». Ее ждет машина. Еще одна черная машина с ведущими передними колесами! На бензине! Смуглолицый человек за рулем здоровается и открывает дверцу.
— Ох, я ведь пушку забыл! — говорит он. — Эй, Фриц, Ганс, Шмидт! Как тебя там? Давай ее сюда!
— Ja, ja jа[25], — говорит очень сутулый парень в ободранной куртке защитного цвета, он тащит винтовку. — Фот, фот она!
— Гляди, Фриц, ты же эту удочку не той стороной ставишь!
— So, so[26].
Эме и Мария-Тереза располагаются на заднем сиденье. От нее пахнет духами, нисколько не напоминающими запах цветов.
— Это «Парижский вечер», — говорит она, заметив, что он сморщил нос.
Машина подпрыгивает по мостовым Пор-Вандра, проезжает мимо Южной компании, «Маленького Орана», где не происходит ничего необычного. Из церкви выходят люди: поздняя месса кончилась. Около узкого выезда — пост полевой жандармерии, но закрытый легковой автомобиль часовые не останавливают. За городом виноградари в рубахах голубого цвета всех оттенков перетаскивают землю в корзинах, под тяжестью которых они сгибаются, когда перелезают через невысокие стенки. А вот и снова Коллиур, Замок Тамплиеров и колокольня св. Венсана. Теперь, когда Коллиур освещен с другой стороны, он похож на те утренние порты, которые так любил писать Клод Желле, прозванный Лотарингцем. Лодки не выходили в море ни этой ночью, ни предыдущей. Какой была, такой и осталась лодка, название которой — «Утешение» — ему нравилось. Такой же осталась и ее соседка — «Три брата». Корсиканец объясняет, что рыбаки больше не выходят в море, потому что им выгоднее продавать бензин на черном рынке. Мария-Тереза смеется: