В ту пору Шарль Пеги нанес визит Золя.
«Я никогда не видел его прежде. Это было смутное время, и мне хотелось самому познакомиться с человеком, взвалившим на свои плечи такую ответственность, и получить собственное впечатление от встречи с Золя. Я увидел не буржуа, а хмурого крестьянина, постаревшего, поседевшего, с утомленным лицом, погруженного в свои мысли „литературного пахаря“, крепкого, плотного, с сильными, покатыми плечами, похожими на романские своды. Небольшого роста, не толстый — настоящий крестьянин из центральных районов Франции. Казалось, этот крестьянин просто вышел на порог своего дома, заслышав шум колес проезжающего мимо экипажа. Приземистый. Усталый. Он обнаружил… удивительную свежесть восприятия и удивлялся тому, что люди поступают некрасиво, гадко, непорядочно… Он признался мне, что его огорчают социалисты, бросившие на произвол судьбы немногочисленных защитников справедливости. Он подразумевал большинство депутатов, журналистов, главарей социалистов. Кроме них, он никого не знал. Я отвечал ему, что те, кто его покинул, ни в коей мере не являются представителями — социализма. „Я получил много писем от парижских рабочих, — сказал он. — Одно письмо просто запало мне в душу. Рабочие — славные люди. Что заставляет их пить и доводит до такого состояния?“»
Этот портрет бесценен.
До сих пор дрейфуеары, бездеятельные из-за своей робости, вели довольно неумелую борьбу, пытаясь усилить свое влияние при помощи туманных угроз и загадочных сообщений в маленьких газетных заметках. Такая тактика, имевшая целью заставить призадуматься Генеральный Штаб, не называя его прямо, только лишь раздражала общественное мнение. Ударом кулака Эмиль Золя произвел тактическую революцию.
Так восприняли его письмо все бывшие в курсе дела современники.
В декабре 1897 года молодой Леон Блюм часто навещал Барреса, который впоследствии признавался ему: «Вам была по душе моя молодость, и она отвечала вам тем же…». Блюм не сомневался, что Баррес примет сторону дрейфусаров: вся жизнь писателя давала основание для подобного предположения.
— Я более или менее во всем осведомлен, — ответил Баррес Блюму, — я еще никогда не встречался с Золя так часто, как в последнее время. Несколько дней назад я завтракал с ним. Золя — смелый человек. Настоящий мужчина. Но почему он не говорит всего, что ему известно? И, в сущности, что ему известно? Меня преследует одно воспоминание. Три года назад я присутствовал при церемонии разжалования Дрейфуса. И вот теперь я задаю себе вопрос — не ошибся ли я? Сейчас мне кажется, что поведение этого человека, которое я воспринимал как проявление полнейшей, законченной подлости, могло означать совершенно обратное. Кем же был Дрейфус — негодяем, стоиком или мучеником?
— Значит, — сказал Леон Блюм, — вы…
— Нет, нет!.. Я взволнован, я хочу подумать. Я вам напишу.
Баррес написал Блюму, что он уважает Золя, но не считает истину доказанной, что намеренные недомолвки дрейфусаров только раздражают его и что в своем решении стать на чью-либо сторону он будет полагаться на свое собственное национальное чутье.
Вскоре, обращаясь в печати непосредственно к Золя, он написал: «Между Вами и мной лежит рубеж».
Власти, возмущенные письмом Золя не меньше, чем дрейфусары оправданием Эстергази, прибегают к уверткам. Феликс Фор приходит в ярость. Генеральный штаб перефразирует слова Золя: «Они посмели!» Волей-неволей штабу приходится перенести борьбу в гражданскую сферу, то есть туда, куда хотел Золя, и это удалось писателю благодаря ловкому маневру и безупречному политическому чутью. В Бурбонском дворце главарь правых, граф Альбер де Мён, заявляет: «Терпение армии лопнуло!» Мелину, старому товарищу Золя и Клемансо по газете «Травай», «осторожному, как Нестор», не хотелось бы привлекать Золя к суду. Генерал Бильо, который тоже предпочел бы закрыть глаза на это выступление писателя, утверждает, что обвинения, выдвинутые Золя, не могут запятнать честь армии. Однако граф де Мён резко замечает:
— Люди, возглавляющие армию, должны дать достойный отпор этому человеку.
Бильо, колеблющийся, неуверенный, смертельно перепуганный, с огромными белыми усами, благодарит де Мёна и сравнивает армию с солнцем. Мелин, этот тонкий политик, интриган и спекулянт, намерен приглушить дебаты, которых он не может избежать. Итак, надо отправить Золя в исправительную тюрьму. Он вынужден прибегнуть к суду присяжных. Бильо и его стряпчие лезут вон из кожи, подбирая текст искового заявления и наконец решают остановиться на пятнадцати строках из письма, где Золя обвиняет военный суд в том, что он оправдал Эстергази «по приказу» и «совершил юридическое преступление, оправдав заведомого преступника». Обвинительное заключение предъявляется только 20 января.
Жорес разоблачает подлость правительства, которое без достаточных оснований привлекает человека к суду, и задает вполне конкретные вопросы об использовании секретных документов на процессе 1894 года. Мелин отвечает: «Правительство не имеет права публично обсуждать юридические нормы судопроизводства». В довершение всего, после того как Жорес заявил: «Вы отдаете Республику во власть генералов…» — Палата выносит вотум доверия правительству.
Де Бернис, депутат от роялистов, бросает Жоресу:
— Вы — член Синдиката!
— А вы, г-н де Бернис, трус и подлец! — отвечает Жорес.
— Опять началась заваруха! — говорят судебные приставы.
Нескольких сенаторов, заседавших по соседству и пришедших мимоходом послушать, что делается в Палате, сбили с ног. Когда Жорес спускается с трибуны, Бернис дает ему пинка — «в спину», как уверяют друзья Жореса, «ниже» — утверждают его противники. Полиция очищает зал. Вот уж поистине «народное представительство!»
24 января Вильгельм II передает через своего министра иностранных дел: «Я ограничусь совершенно определенным и категорическим заявлением о том, что между бывшим капитаном Дрейфусом, содержащимся в настоящее время на Чертовом острове, и германскими агентами никогда не существовало абсолютно никаких связей и сношений». Такое же заявление было сделано и в итальянском парламенте.
— Этому нельзя придавать никакого значения, — замечает Рошфор.
Мнение Рошфора может показаться правдоподобным только во Франции. Достаточно сравнить отношение немцев и итальянцев к Дрейфусу и Эстергази, как это сделали за границей, и все стало бы ясным.
Анри окончательно топит своего бывшего начальника, Пикара, переданного в распоряжение следственной комиссии и обвиненного не только в разглашении адвокату Леблуа содержания «секретного досье», но и в передаче ему четырнадцати писем Гонза, которые он, Пикар, должен был вручить вышестоящему начальству. Суд, четырьмя голосами против одного, выносит решение о том, что «Пикару надлежит подать в отставку за тяжкое преступление против воинской дисциплины». Прекрасный способ заранее опорочить главного свидетеля по Делу Дрейфуса!
22 января Золя отвечает на привлечение к суду вторым письмом, адресованным военному министру и написанным в том же тоне и в той же манере, что и «Я обвиняю!..»:
«Я уже сказал: я обвиняю подполковника Дю Пати де Клама в том, что он явился дьявольским вдохновителем судебного процесса.
Я уже сказал: я обвиняю генерала Мерсье.
Я уже сказал: я обвиняю генерала Буадефра и генерала Гонза…
Я в открытую начал честную борьбу; мне же осмелились ответить только ревом озверевших свор, выпущенных католическими кругами на улицу. Я принимаю вызов этой темной в своем упорстве силы, но честно предупреждаю: ничто вам не поможет…»
Он наносит новые и новые удары:
«Господин министр! Вы, вероятно, не читали мой обвинительный акт. Какой-нибудь писарь сказал Вам, что я обвинил только военный суд в том, что он вынес несправедливый приговор, скрыл по приказу беззаконие, совершив тем самым юридическое преступление, заключающееся в оправдании заведомо виновного. Подобное обвинение не удовлетворило бы жажду справедливости. И если я решил публично обсудить все это, то только потому, что хотел открыть глаза всей Франции на истину, на святую истину… Как последнее средство мне решили навязать неравную борьбу, заранее скрутив мне руки, чтобы обеспечить себе при помощи внутрисословного суда победу, на которую вы, вероятно, не надеетесь при открытом судопроизводстве… Всем станет ясно с первых же слов, что судебное крючкотворство будет сметено настоятельной потребностью в доказательствах. Закон предписывает мне представить эти доказательства, но, если закон не даст мне возможности выполнить свой долг, к коему сам же меня обязывает, этот закон окажется обманом».