Уведомленный Шерером-Кестнером, генерал Пелье изъял письма Эстергази у одной из его бывших любовниц — г-жи де Буланси. Эти письма настолько ошеломляющи, что даже дрейфусары не сразу поверят в их подлинность. И все-таки это оказалось правдой:
«Терпение этого тупого французского народа, самой отвратительной из всех известных мне наций, безгранично. Но мое терпение иссякает [характерная черта мании величия — противопоставление своего „я“ целому народу]. Я не обижу даже паршивой собаки, но с наслаждением умертвил бы сотни тысяч французов… [кровожадная мечта вплетается в реальную жизнь — это несомненный признак психического расстройства]. Эх, и все эти „говорят…“ и безликие, трусливые „наверно…“, и гнусные мужчины, переносящие от одной женщины к другой грязные сплетни, к которым все жадно прислушиваются, — словом, каким бы все это показалось жалким в лучах кровопролитного сражения, в Париже, взятом приступом и отданном на разграбление сотням тысяч пьяных солдат! Вот празднество, о котором я мечтаю! Да будет так!»
Может быть, этот страстный приверженец германского империализма был опасным бретером? Совсем нет. Перед напуганным Феликсом Фором Эстергази воинственно выпячивает грудь. Судебный следователь допрашивает Эстергази, не обращая внимания на его устрашающие взгляды, — и граф покорно сдается. Волк? Нет, просто шакал, вскормленный падалью. Бросая нежные взоры на светских дам, этот обольститель разливается соловьем в благомыслящих гостиных, и в его голосе звучат то металл, то сладость степных напевов. Его считали бароном-хищником, а он оказался просто шакалом!
— Боже мой, какая ошеломляющая драма и какие великолепные персонажи! — восклицает Золя.
Однажды Золя встречает Фернана де Родейса, редактора «Фигаро», и хватает его за лацканы пиджака.
— Позор! Ведь Дрейфус невиновен!
Де Родейс предоставляет писателю страницы своей газеты. В первой же статье Золя превозносит Шерера-Кестнера, восхваляя его «кристально чистую жизнь». Частое употребление в беседах, письмах и романах слова «кристалл» отражает неутолимую жажду чистоты, обжигающей душу того, кто получил прозвище «Золя-пакостник». Именно эта жажда заставляет его вмешаться в Дело. Анри Гиймен видел в этом литературном скандале потребность в искуплении, в расплате за все жизненные удачи и успехи. Такое толкование, несомненно, утрировано, но основная мысль верна. Но вот появляется вторая статья. В ней Золя отвечает тем, кто утверждает, будто друзья Дрейфуса объединились в тайный синдикат, вдохновляемый евреями-банкирами.
«Да, существует такой синдикат людей доброй воли, поборников правды и справедливости. Не зная друг друга, молча, ощупью идут они различными путями к общей цели и достигают в одно прекрасное утро общего конечного пункта… Синдикат, цель которого — излечить общественное мнение от безумия, до которого довела его гнусная пресса… Да, я состою в этом синдикате и горячо надеюсь, что в него вступят все честные люди Франции!»
Ответной реакции не пришлось долго ждать: Золя сразу обвиняют в том, что он продался за еврейское золото, как и Шерер-Кестнер, как и Клемансо. Называют сумму: два миллиона. Золя смеется:
— Они дорого ценят меня!
Он публикует третью статью — против «заумного Дрюмона».
«Теперь об антисемитизме. Он всему вина. Я уже писал, как эта дикая кампания, отбрасывающая нас на тысячелетия назад, возмущает меня, противоречит моей страстной потребности в братстве, терпимости и равенстве людей… Зло уже распространилось повсюду. Яд проник в народ и, может быть, уже отравил его… И прискорбное Дело Дрейфуса — следствие этой отравы: именно она доводит в наше время толпу до безумия».
Толпу…
Обстановка накаляется. Расходятся друзья. Распадаются семьи. Повсюду речи, демонстрации. Мильеран и Рейнах дерутся на дуэли. 4 декабря Мелин заявляет с парламентской трибуны: «Дела Дрейфуса вообще не существует!»
7 декабря выступление Шерера-Кестнера в Сенате прерывается криками антидрейфусаров, стоит ему намекнуть на Золя:
— Накипь! Золя-пакостник! Итальянец!
Сидя на местах для прессы, Золя протирает пенсне и с грустной усмешкой говорит Леблуа:
— Подумать только, дружище! Ведь несколько месяцев назад я не спал по ночам только оттого, что мне предстояло публичное чтение у госпожи Виардо!..
Разумеется, после публикации статей Золя тираж «Фигаро» резко падает. Родейс порывает с писателем, но тот продолжает борьбу, издавая брошюры. Он обращается к своему неизменному другу — молодежи, заклиная ее встать на защиту справедливости. Но молодежь на стороне тех, кто больше шумит, а шумят антидрейфусары.
В письме «К молодежи» чувствуется и порыв, и величие души, но в нем слишком много риторики, и оно не произвело бы впечатления, если бы не совпадало по ритму с будущим «Я обвиняю!..». А публике был хорошо знаком особый речевой ритм, свойственный Золя еще со времен его негодующих статей в защиту искусства Салона отверженных и статей 1870 года, преисполненных республиканского пафоса:
«Молодежь, молодежь! Будь человечной, будь великодушной! Если даже мы ошибаемся, будь с нами, когда мы говорим, что невинно осужденный подвергается ужасным мучениям и что у нас сердце обливается кровью от тревоги и возмущения. Если на одно мгновение допустить возможность ошибки и сопоставить ее с карой — с этой точки зрения несоразмерной, — и то грудь сжимается от жалости, и слезы льются из глаз… Молодежь, молодежь!.. Неужели ты лишена рыцарских порывов, зная, что где-то есть страдалец, раздавленный ненавистью, неужели ты не встанешь на его защиту и не освободишь его?.. Не стыдно тебе, что старшее поколение, старики, воодушевляются и сегодня выполняют твой долг — долг безрассудного великодушия? Ах, молодежь, молодежь!..»
20 декабря 1897 года по замерзшей уличной грязи, мимо остановившихся, переполненных омнибусов медленно движутся к кладбищу Пер-Лашез погребальные дроги. В толпе, глазеющей на похоронное шествие, раздается ропот при виде двух мужчин, шагающих рядом за гробом Альфонса Доде. Эти два человека, держащие шнуры погребального покрывала, ежедневно поносят друг друга; но сейчас они молча идут рядом, лица их опухли от слез, глаза покраснели. Это Дрюмон, бородатый и угрюмый, и Золя, растерянный, с опущенной головой. Под аккомпанемент бесконечного дождя, полирующего глину, Золя произносит обычное прощальное слово. «У всех нас сердце разрывается от горя». Какой-то человек с отвислым животом обнимает писателя.
— Бедный Леон! — бормочет Золя.
Непримиримые враги охвачены порывом неподдельной нежности. А тем временем в могилу опускают поэта, остроумного, сердечного и многоликого, скрывавшего подчас за жесткой и противоречивой иронией подлинную доброту. Женщины в черных вуалях разражаются рыданиями…
На кладбище воцаряется тишина, нежданный покой в разгар урагана, просвет среди бури.
В начале января Золя публикует новую брошюру «Письмо к Франции». Его голос окреп, однако он пока не достигает цели.
10 января Эстергази предстает перед военным судом в Шерш-Миди. И сразу же Генеральный штаб выкладывает свои аргументы, вернее аргументы Анри. Да, господа, почерк Эстергази похож на почерк бордеро, из-за которого осудили Дрейфуса. Но, поскольку изменник составлял бордеро тайком, разве он не должен по логике вещей изменить свой почерк? Сходство почерков служит лишь дополнительным доказательством невиновности Эстергази: у него «украли» его почерк!
В ту пору армия находилась в руках Генерального штаба, состоявшего из «дипломированных» офицеров, ярых клерикалов и в большинстве своем аристократов, которые полагали, что они получили свою власть милостью божией. Большинство из них ненавидело Республику. Унижение от разгрома и безумная жажда реванша породили в них чванливость, обостренную чувствительность и спесь, кастовость и постоянную агрессивность, от чего прежде всего страдали гражданские, и особенно политические, деятели. Несмотря на все прошлые разочарования, они преклонялись перед любого вида цезаризмом. Они же были вдохновителями антисемитизма и задавали тон своим коллегам в провинции и в воинских частях, людям более рассудительным, менее раздраженным и не таким спесивым. Но разве можно было предположить хоть на мгновенье, что эти офицеры, готовые отдать жизнь в желанном им реваншистском сражении, обожающие отечество вплоть до самопожертвования, люди безупречной честности, — словом, разве эти люди стали бы защищать Эстергази, если бы усомнились в его невиновности или пригодности для армии? Мысль о том, что можно тронуть работника Разведывательного бюро, человека усердного, несмотря на все свои недостатки, приводила их в бешенство. Наиболее искушенные понимали, что в разведке служат отнюдь не мальчики из церковного хора, но — увы! — их прозорливость не шла дальше того!