Лоб его прорезали глубокие продольные складки. Он записывает:
«Я верю в благородное веяние неведомой мощи, которое исходит от людских масс, переживающих острый кризис веры».
Конечно, это весьма туманная, ничего не объясняющая фраза, но как ему идти дальше? Между прочим, и на этот раз обнаруживается одна любопытная особенность Золя: это атеист, который обожествляет толпу!
Приблизительно в это время Золя написал заметки (они малоизвестны), которые представляют неоценимый интерес с точки зрения уточнения его взглядов на религию. Когда Золя был моложе, он уже писал о Паскале:
«Я ужаснулся своему неверию и, в еще большей степени, его вере; я содрогнулся, когда он показал мне весь ужас моих сомнений, и тем не менее я не поменял бы муки, которые я переживаю, на муки его веры. Паскаль говорит мне о моих страданиях, но он не может убедить меня разделить его собственные. Во всем этом мне удается сохранить свое „я“. Однако я охвачен смятением, и в сердце моем незажившая рана».
Для «Доктора Паскаля» он воспользовался идеями Ренана:
«Вселенная повинуется незыблемым законам, и еще не было случая, чтобы она нарушила эти законы
(отрицание сверхъестественного).
В мире нет и никогда не было проявлений какой-то особой воли, намерения, которые не были бы связаны с человеческим разумом. Два элемента — время и тенденция к прогрессу — объясняют вселенную… Существует главное сознание вселенной, которое формируется постепенно и „становление“ которого беспредельно. Будущее человечества в прогрессе разума с помощью науки…»
(рукописные заметки).
Теперь Золя вновь обращается к легенде о воскрешении Лазаря, именем которого он назвал в свое время невропата из «Радости жизни».
Мать, жена и ребенок Лазаря умоляют Иисуса воскресить его. Вот типичное чудо! Иисус отвечает: «Вместе с вами я оплакиваю смерть его, я оплакиваю тяжкую участь страдающего человечества. Но зачем же воскрешать его ради этой ужасной жизни, полной мучений?» Однако Иисус уступает мольбам. Лазарь воскресает: «Мне было так хорошо! Этот великий черный сон, этот великий сон без сновидений… О учитель, зачем же ты разбудил меня? Мне предстояло спать тысячи и тысячи лет. Вновь жить… Разве я не заплатил страданием за тот страшный долг, который тяготеет над живыми людьми?» Мать, жена и ребенок Лазаря просят его рассказать о том, что он видел на том свете. Золя отвечает: «Ничего, ничего, ничего. Я спал. Необъятная тьма, бесконечное безмолвие. Но если бы вы только знали, как хорошо не существовать, спать в абсолютном небытии». Тогда Иисус вновь усыпляет Лазаря, «который всегда будет счастлив в вечности».
Таков ответ Лазарю из «Радости жизни», который, объятый тоской и страхом, восклицал: «Боже мой, боже мой!» в отчаянии от того, что утратил веру.
Такова религия Золя в его зрелые годы, упрощенная религия тихой смерти, великого черного сна, которого желал мятущийся человек, трижды моргавший глазами, дабы быть уверенным, что он проснется как по волшебству на следующее утро.
30 октября 1894 года Золя уезжает в Италию. В ту эпоху Францию, так же как Англию и Германию, манил многоликий противоречивый образ Италии. Запад отвечал на призыв изображенной на почтовой открытке Миньоны, дерзкой и доступной, которую швейцарский художник Леопольд Робер одел в платье крестьянки из-под Неаполя, Миньоны, которая пела: «Ты знаешь край, где цветут апельсины?» Италия всех цветов. Италия Римской школы, «Изящных искусств», как говорил Сезанн. Полная жизни, настоящая Италия Стендаля. Грязная, с голубиным воркованьем Италия очаровательных музыкантов. Италия, откуда увез свою неизбывную тоску по античному Риму Коро, певец северных городов Франции, великий Коро с дозорной башни в Дуэ, этот брат Вермеера, измученного малярией. Италия, где были в моде баркаролла, опера и волшебные фонари. Что ждет Золя на этом чудесном грязном полуострове: благостная умиротворенность, лихорадочное возбуждение, присущее пятидесятилетнему мужчине, неистовство мандолин?
Золя должен был встретить в Италии то, что осталось от людей эпохи Возрождения. Именно в Италии, в этом народе, состоявшем из нищих, героев и шутов, он должен был обнаружить те черты, которые получили такое великолепное отображение в итальянском кино нашего времени: суровость, трезвость, веру в судьбу. Золя увезет с родины своего отца образы мужественной добродетели, близкой к земле, вскормленной латинской античностью в эпоху ее расцвета.
Золя проведет в Италии пять недель, собирая материалы для своей книжки объемом в пятьсот страниц. Думик советовал ему отказаться от этой затеи; Мирбо рассмеялся, когда узнал об этом. Эрнест Доде заявил: «Меня встревожило известие о том, что г-н Золя предпринял эту поездку. Он ничего не сможет сказать нам ни о душе людей, ни о сути вещей». Но Золя не только понял Рим и Италию, он понял ту настоящую, единственную Италию, которую действительно стоило понять, Италию бедняков, серьезных устремлений и величия.
Однако он все обратил в ущерб самому себе! Он хотел «познакомиться с Римом с налету: с памятниками в течение трех дней, с обычаями и нравами — за четыре дня, посвятив три дня Льву XIII и Ватикану и три дня — изучению условий экономической и социальной жизни!» Он отправляется в разноцветно-мимозовый рай, не удосужившись позаботиться о том, чтобы путешествовать инкогнито! Ведь его будут встречать не как обыкновенного путешественника, наблюдателя, а как известного либерального писателя, «знаменитость». Золя в ту пору — второй по величине писатель мира, после яснополянского патриарха. И Италия, которая признает в нем именно все то, что бесцветное искусство ее иностранных и местных эксплуататоров не способно создать, настоящая черно-охровая Италия устроит триумфальную встречу тому, кто является наполовину ее сыном. О, как звонко звучит имя Золя в устах преисполненной восторга толпы!
Франция, продолжавшая оскорблять Золя, вынужденная скрепя сердце в конце концов признать его, Франция, отказывающая ему ныне из-за «Лурда» в звании академика, которого он имел слабость добиваться, Франция, давшая ему лишь одну орденскую розетку и поспешившая отобрать ее при первом же удобном случае, Франция конца века, буржуазная до мозга костей, католическая, алчущая временной власти, псевдоученая и разочаровавшаяся в науке, символистская без символа, романтическая без Гюго, восседающая со своей элитой в украшенных орхидеями салонах, где пребывает в восхитительном изнеможении Пруст, Франция, где распространяют благовоние курильницы, зажженные великолепным Барресом, где Лоти, находясь в приятном уединении, тревожит воображение дочерей госпожи Бовари, где Анатоль Франс сохнет перед тем, как пережить обновление, и где Ренан выражает преждевременную агонию нации, которую пытается предотвратить неистовый патриотизм, используя исступление людей вроде Деруледа, Франция, которую отчаявшийся гуманизм бросает в объятия судорожной анархии, — эта Франция с изумлением видит, как вырастает фигура «бесстыдника Золя» по мере того, как он удаляется от ее границ. Франция реваншистская, антисемитская, католическая, Франция очкариков, радикал-социалистов, франкмасонов и комитетчиков, скрежещущая зубами Франция под Черным знаменем, простодушная и окровавленная Франция под Красным знаменем, одряхлевшая и фрондирующая Франция под Белым знаменем, гривуазная Франция кокоток, которые сменили лореток, Республика профессоров, Республика товарищей, Республика нажитых состояний, Республика парламентарного социализма, Франция, где входы в метро обнесены затейливой чугунной решеткой, архитектурная (sic) Франция Трокадеро, Сакре-Кёр и Эйфелевой башни, фальшивая Франция, которая преследует повсюду своих самых здоровых, но слишком малочисленных, самых надежных, самых энергичных деятелей — как из правых, так и из левых партий, — фальшивая Франция, которой возмущается Гед, Блуа или Пеги, фальшивая Франция, которая мечтает умереть в Неаполе в ловких объятиях фальшивой Италии, Франция — неаполитанская куртизанка — видит с изумлением, как не эта, а другая Италия признает другого Золя.