Золя ничего не выигрывает от этого поднятого вокруг него шума. Может быть, он напрасно отказался от борьбы с прокурором? Ведь это могло бы послужить хорошей рекламой для книги. Вначале будет продана лишь тысяча экземпляров. И после этой неудачи, как это ни парадоксально, утвердится легенда о Золя-свинье, о Золя-пакостнике, о Золя-своднике.
Но вот Лакруа терпит банкротство. Он еще должен значительную сумму своему автору, который в свою очередь наделал долгов и не терпит этого. Итак, разорившийся издатель, две новые книги, не имеющие шансов на продажу, и другие книги, ждущие своей очереди! Теофиль Готье, проявляющий интерес к своему молодому собрату, как-то рассказал о нем своему издателю Шарпантье. И вскоре Золя идет к Шарпантье. Его единственный костюм выглядит очень жалко. Вместе с женой он отправляется на Тампльский рынок и там покупает поношенный костюм, в котором и является к Шарпантье. Золя рассказывает издателю о своем положении. Последний обещает дать ответ через два дня.
Среди писателей распространена шутка-вопрос: есть ли у издателя душа? У Шарпантье есть душа. Это — человек, настоящий человек, с безошибочной интуицией, умеющий рисковать, страстно влюбленный в свое дело. Шарпантье согласен печатать ежегодно два романа, выплачивать автору по 500 франков в месяц. Он покупает «Карьеру Ругонов» и «Добычу» за 800 франков. Но он не может согласиться, чтобы авторский гонорар был пропорционален сумме, вырученной от продажи книг. Итак, он покупает каждый роман сроком на десять лет, и разговор окончен. Растиньяк колеблется, размышляет и в конце концов соглашается.
«Мое зрительное восприятие окружающего мира отличается яркостью, исключительной остротой… Когда я вызываю в памяти предметы, которые я видел, то они предстают моему взору такими же, какие они есть на самом деле, с их линиями, формами, цветом, запахом, звуками. Это беспощадная материализация; солнце, которое их освещало, почти ослепляет меня; я задыхаюсь от запаха…»
Такая галлюцинация может быть только у истинного романиста, она возникает, когда писатель работает, пользуясь не документами или воспоминаниями, как это ему кажется, а вызванными ими зрительными образами, благодаря которым автор до такой степени отрешается от реальной жизни, что плачет над страданиями своих вымышленных героев, остро реагирует на их унижения, пылает, преисполненный страсти к девушкам, которых он создал, и возвращается к действительности лишь тогда, когда книга закончена. Подобная галлюцинация встречается очень редко. Начиная с «Чрева Парижа», эта необходимая для романиста «болезнь» становится у Золя особенно заметной.
«Центральный рынок… словно современная машина, необъятная по своим размерам, словно паровая машина или паровой котел, служащий пищеварительным аппаратом для целого народа; эта громада походила на гигантское металлическое брюхо; затянутое болтами и заклепанное, созданное из дерева, стекла и чугуна, оно отличалось изяществом и мощью механического двигателя, работающего с помощью тепла под оглушительный стук колес».
Из статьи, опубликованной в «Трибюн» 17 октября 1869 года, известно, до какой степени Золя был околдован Центральным рынком, куда его привел однажды Вильмессан. Эта статья — зародыш «Чрева Парижа», романа, который не был предусмотрен Золя в первоначальном плане «Ругон-Маккаров»:
«Вы должны узнать об этих мучительных бессонных ночах: кровь лихорадочно пульсирует в венах, острые иголочки впиваются в тело, а глаза, которые не могут сомкнуться, пристально глядят во мрак. Ворочаешься с боку на бок на постели, от которой пышет жаром. Чувство страха».
(Великолепное, слегка утрированное изображение его тоски).
«Вчера ночью я проснулся от кошмара, чувствуя, что задыхаюсь. Я наспех оделся и вышел на улицу. Пробило четыре часа, было совсем темно… Париж угрюм в эти ранние утренние часы. Еще не приступали к его туалету… Я вышел на бульвар… По мостовой время от времени с грохотом проезжали тележки. Я последовал за их бесконечной вереницей, которая привела меня на Центральный рынок.
Там при тусклом дрожащем свете фонарей и газовых рожков толпилось множество людей… Мой взгляд задержался на освещенных бледными лучами красных кусках мяса, корзинах с рыбой, сверкавшей серебряной чешуей, горах овощей, выделявшихся белыми и зелеными пятнами».
(Превосходный натюрморт, замеченный с ходу.)
«И, глядя на эту готовящуюся огромную оргию, я увидел в темном углу толпу, которая была охвачена зловещим волнением. Фонари бросали на эту толпу желтый свет (толпа). Дети, женщины, мужчины рылись в больших темноватых кучах, возвышавшихся на земле, неподалеку друг от друга. Я подумал, что там свалены отходы от мяса, продававшегося со скидкой, и что бедняки набросились на эти отходы. Я подошел ближе. Кучи мясных отходов оказались кучами фиалок.
Вся цветущая поэзия парижских улиц была собрана на этом грязном тротуаре, среди съестного изобилия Центрального рынка».
Весь Золя, нежный и сильный, в этой восхитительной антитезе, которая не была сохранена в романе.
«И тогда я спросил себя, чью любовь олицетворяет это великое множество букетиков, которые зябли на холодном ветру? К каким любовникам, к каким равнодушным людям, к каким эгоистам попадут эти миллионы фиалок? Через несколько часов их разнесут по всему Парижу; прохожие за два су купят весну на грязной улице. И я с удовольствием представил себе девушку, прикрепляющую к своему корсажу фиалки, которые я поддел кончиком башмака»[61].
Бессонница, страх, ночь, толпа, мясо, цветы, любовь и девушка возле фонтана дез Инносан, на Центральном рынке! Какой документ!
В «Чреве Парижа» Золя переходит от сравнения к метафоре. Он пойдет еще дальше. Машина для переваривания пищи остается все еще машиной, пока еще очеловеченной наполовину. Она станет вскоре чудовищем. Поэтическая тератология Золя начинается с описания Центрального рынка. Ей обязаны своим появлением перегонный куб — персонаж «Западни», шахта Ворё из «Жерминаля», лестница из «Накипи» и паровоз Лизон из «Человека-зверя». Сравнивая сейчас пищеварительную машину Центрального рынка с Лизон, можно сразу представить себе путь, который пройдет Золя в предстоящие двадцать лет. В «Чреве» метафора существует как таковая лишь в названии; в «Человеке-звере» она все подчинит себе:
«Лизон, свалившаяся набок, с распоротым брюхом, выпускала из себя сквозь оборванные краны и поломанные трубки целые столбы пара, с кипением и ревом, которые казались предсмертным хрипом пораженного насмерть колосса… Лежавшая колесами вверх Лизон производила впечатление чудовищной лошади, распоротой ударом рога какого-то зверя. Ее искривленные шатуны, изломанные цилиндры, расплющенные золотники и эксцентрики — все это вместе образовало страшную, зияющую рану, через которую жизнь продолжала вытекать с ревом бешеного отчаяния».
Однако в тот период Золя находится еще на полпути. В «Чреве Парижа» есть страницы, где он отдает дань необузданному романтизму, романтизму, как бы поставленному с ног на голову. Бросая вызов романтической риторике, он сам, не ведая того, создает разновидность романтической риторики, великолепной иллюстрацией которой является известная «симфония сыров»:
«Здесь, рядом с фунтовыми брусками масла, завернутыми в листья свеклы, раскинулся громадный, словно рассеченный топором сыр канталь; далее следовали: головка золотистого честера, головка швейцарского, подобная колесу, отвалившемуся от колесницы варвара; круглые голландские сыры, напоминавшие отрубленные головы, с запекшимися брызгами крови; они кажутся твердыми, как черепа, поэтому голландский сыр и прозвали „мертвой головой“… У трех головок бри, лежавших на круглых дощечках, были меланхолические физиономии угасших лун; две из них, уже очень сухие, являли собой полнолуние; а третья была луной на ущербе, она таяла, истекая белой жижей, образовавшей лужицу, и угрожала снести тонкие дощечки, с помощью которых тщетно пытались сдержать ее напор… А рокфоры под стеклянными колпаками тоже тщились казаться знатными господами; физиономии у них были нечистые и жирные, испещренные синими и желтыми жилками, как у богачей, больных постыдной болезнью от излишнего пристрастия к трюфелям. Жесткие, сероватые сырки из козьего молока, те, что лежали рядом на блюде и были величиной с детский кулак, напоминали камушки, которые катятся из-под копыт козла-вожака, когда он мчится впереди по извилистой горной тропинке. Затем в общий хор вступали самые духовитые сыры»[62].