Этот анекдотический запрос возник по поводу книги «Магазин всех увеселений, или Полный и подробнейший оракул и чародей» (М., 1850). «Комитет 2-го апреля» нашёл в нём «вопросы и ответы вообще не совсем уместные и приличные, а для суеверов и простолюдинов» они «могут быть даже вредны». Пропустившему книгу цензору И. М. Снегирёву объявлен выговор, а сам Николай I повелел, чтобы «гадательные книги не были впредь разрешены к печатанию»[25].
22 марта 1850 г. Учреждено новое цензурное ведомство для учебных и всяких относящихся к учению и воспитанию книг. (…) Итак, вот сколько ныне у нас цензур: общая при министерстве народного просвещения, главное управление цензуры, верховный негласный комитет, духовная цензура, военная, цензура при министерстве иностранных дел, театральная при министерстве императорского двора, газетная при почтовом департаменте, цензура при III-м отделении собственной его величества канцелярии и новая, педагогическая. Итого: десять цензурных ведомств. Если сосчитать всех лиц, заведующих цензурою, их окажется больше, чем книг, печатаемых в течение года. Я ошибся: больше. Ещё цензура по части сочинений юридических при II отделении собственной канцелярии и цензура иностранных книг, — всего двенадцать.
28 марта 1850 г. Общество быстро погружается в варварство: спасай, кто может, свою душу.
25 февраля 1853 г. Действия цензуры превосходят всякое вероятие. Чего этим хотят достигнуть? Остановить деятельность мысли? Но ведь это всё равно что велеть реке плыть обратно. Вот из тысячи фактов некоторые самые свежие. Цензор Ахматов остановил печатание арифметики, потому что между цифрами какой-то задачи помещён ряд точек. Он подозревает здесь какой-то умысел составителя арифметики.
Цензор Елагин не пропустил в одной географической статье места, где говорится, что в Сибири ездят на собаках. Он мотивировал своё запрещение необходимостью, чтобы это известие предварительно получило подтверждение со стороны министерства внутренних дел.
По воцарении Александра II общество снова вздохнуло с облегчением: началась подготовка крестьянской реформы. Журналистике наконец дозволено было касаться политических вопросов, цензура стала либеральней, хотя и по-прежнему непредсказуемой. 6 апреля 1865 года вышел высочайший именной указ «о даровании некоторых облегчений и удобств отечественной печати»; тогда же появились временные правила о цензуре и печати, которые тем не менее просуществовали сорок лет — до 1905 года. По ним впервые освобождалась от предварительной цензуры некоторая часть печатной продукции в зависимости от её, так сказать, физического веса: оригинальные сочинения объёмом свыше десяти печатных листов и переводные свыше двадцати, а также «толстые» литературные журналы. Запрещение и изъятие книг впервые можно было произвести лишь по решению суда. Однако после ряда оправдательных приговоров правительство взяло обратно эту уступку: с 1872 года судьба «вредных сочинений» решалась «Комитетом 4-х министров». Что же до журналов, освобождённых от предварительной цензуры, — их судьба зависела от «правила трёх предостережений»: получив их в течение года, журнал закрывался навсегда (так погибли «Современник», «Отечественные записки» и ряд других ежемесячников). Объявленная — как всегда, сверху — «гласность» (тогда это знакомое нам словечко было в большой моде) всё же позволила деятелям радикальной и либеральной печати весьма остро, хотя и с оглядкой, критиковать существующие порядки. Как писал М. Е. Салтыков-Щедрин, «гласность в настоящее время составляет ту милую болячку сердца, о которой все говорят дрожащим от волнения голосом, но вместе с тем заметно перекосивши рыло в сторону».
Были тогда свои приливы и отливы, как, например, ужесточение действий цензуры в «эпоху безвременья» восьмидесятых годов. Но, во всяком случае, литераторам позволено было критиковать и даже высмеивать саму цензуру и цензоров. Публикуемые далее стихотворения, эпиграммы и пародии увидели всё-таки свет при жизни авторов.
Диалог с рассыльным Минаем, разносившим корректуры писателям и редакциям журналов на протяжении десятков лет. Он же изображён в стихотворении Некрасова «Рассыльный», начинающем цикл «Песни о свободном слове».
А другой? среди праздных местечек,
Под огромным газетным листом,
Видишь, тощий сидит человечек
С озабоченным, бледным лицом,
Весь исполнен тревогою страстной,
По движеньям похож на лису,
Стар и глух; и в руках его красный
Карандаш и очки на носу.
В оны годы служил он в цензуре
И доныне привычку сберёг
Всё, что прежде черкал в корректуре,
Отмечать: выправляет он слог,
С мысли автора краски стирает.
Вот он тихо промолвил: «шалишь!»
Глаз его под очками играет,
Как у кошки, заметившей мышь;
Карандаш за привычное дело
Принялся… «А позвольте узнать (
Он болтун — говорите с ним смело),
Что изволили вы отыскать?»
— Ужасаюсь, читая журналы!
Где я? где? Цепенеет мой ум!
Что ни строчка — скандалы, скандалы!
Вот взгляните — мой собственный кум
Обличён! Моралист-проповедник,
Цыц!.. Умолкни, журнальная тварь!..
Он действительный статский советник,
Этот чин даровал ему царь!
Мало им, что они Маколея
И Гизота в печать провели,
Кровопийцу Прудона, злодея
Тьера
[29] выше небес вознесли,
К государственной росписи смеют
Прикасаться нечистой рукой!
Будет время — пожнут, что посеют!
(Старец грозно качнул головой).
А свобода, а земство, а гласность!
(Крикнул он и очки уронил):
Вот где бедствие! вот где опасность
Государству… Не так я служил!
О чинах, о свободе, о взятках
Я словечка в печать не пускал.
К сожаленью, при новых порядках,
Председатель отставку мне дал;
На начальство роптать не дерзаю
(Не умею — и этим горжусь),
Но убей меня, если я знаю,
Отчего я теперь не гожусь?
Служба всю мою жизнь поглощала,
Иногда до того я вникал,
Что во сне благодать осеняла,
И, вскочив, — я черкал и черкал!
К сочинению ключ понемногу,
К тайной цели его подберёшь,
Сходишь в церковь, помолишься Богу,
И опять троекратно прочтёшь:
Взвешен, пойман на каждом словечке,
Сочинитель дрожал предо мной, —
Повертится, как муха на свечке,
И уйдёт тихомолком домой.
Рад-радёхонек: если тетрадку
Я, похерив, ему возвращу,
А то, если б пустить по порядку…
Но всего говорить не хочу!
Занимаясь семь лет этим дельцем,
Не напрасно я брал свой оклад
(Тут сравнил он себя с земледельцем,
Рвущим сорные травы из гряд).
Например, Вальтер Скотт или Купер —
Их на веру иной пропускал,
Но и в них открывал я канупер
[30] (Так он вредную мысль называл).
Но зато, если дельны и строги
Мысли — кто их в печать проводил?
Я вам мысль, что «большие налоги
Любит русский народ», пропустил,
Я статью отстоял в комитете,
Что реформы раненько вводить,
Что крестьяне — опасные дети,
Что их грамоте рано учить!
Кто, чтоб нам микроскопы купили,
С представленьем к министру вошёл?
А то раз цензора пропустили,
Вместо северный, скверный орёл!
Только буква… Шутите вы буквой!
Автор прав, чего цензор смотрел?
Освежившись холодною клюквой,
Он прибавил: — А что я терпел!
Не один оскорблённый писатель
Письма бранные мне посылал
И грозился… (да шутишь, приятель!
Меры я надлежащие брал).
Мне мерещились авторов тени,
Третьей ночью ещё Фейербах
Мне приснился — был рот его в пене,
Он держал свою шляпу в зубах,
А в руке суковатую палку…
Мне одна романистка чуть-чуть
В маскараде… но бабу-нахалку
Удержали… да, труден наш путь!
Ни родства, ни знакомства, ни дружбы
Совесть цензора знать не должна,
Долг, во-первых, — обязанность службы!
Во-вторых, сударь: дети, жена!
И притом я себя так прославил,
Что свихнись я — другой бы навряд
Место новое мне предоставил,
Зависть — общий порок, говорят!
Тут взглянул мне в лицо старичина:
Ужас, что ли, на нём он прочёл,
Я не знаю, какая причина,
Только речь он помягче повёл:
— Так храня целомудрие прессы,
Не всегда был, однако, я строг.
Если б знали вы, как интересы
Я писателей бедных берёг!
Да! меня не коснутся упрёки,
Что я платы за труд их лишал.
Оставлял я страницы и строки,
Только вредную мысль исключал.
Если ты написал: «равнодушно
Губернатора встретил народ»,
Исключу я три буквы: «ра — душно»
Выйдет… что же? три буквы не счёт!
Если скажешь: «в дворянских именьях
Нищета ежегодно растёт», —
«Речь идёт о сардинских владеньях» —
Поясню — и статейка пройдёт!
Точно так: если страстную Лизу
Соблазнит русокудрый Иван,
Переносится действие в Пизу —
И спасён многотомный роман!
Незаметные эти поправки
Так изменят и мысли, и слог,
Что потом не подточишь булавки!
Да, я авторов много берёг!
Сам я в бедности тяжкой родился,
Сам имею детей, я не зверь!
Дети! дети! (старик омрачился).
Воздух, что ли, такой уж теперь —
Утешения в собственном сыне
Не имею… Кто б мог ожидать?
Никакого почтенья к святыне!
Спорю, спорю! не раз и ругать
Принимался, а втайне-то плачешь.
Я однажды ему пригрозил:
«Что ты бесишься? что ты чудачишь?
В нигилисты ты, что ли, вступил?»
— Нигилист — это глупое слово, —
Говорит, — но когда ты под ним
Разумел человека прямого,
Кто не любит живиться чужим,
Кто работает, истины ищет,
Не без пользы старается жить,
Прямо в нос негодяя освищет,
А при случае рад и побить, —
Так пожалуй — зови нигилистом,
Отчего и не так! — Каково?
Что прикажете с этим артистом?
Я в студенты хотел бы его,
Чтобы чин получил… но едва ли…
— Что чины? — говорит, — ерунда!
Там таких дураков насажали,
Что их слушать не стоит труда,
Там я даром убью только время. —
И прибавил ещё сгоряча
(Каково современное племя?):
Там мне скажут: ты сын палача! —
Тут невольно я голос возвысил:
«Стой, глупец! — я ему закричал, —
Я на службе себя не унизил,
Добросовестно долг исполнял!»
— Добросовестность милое слово, —
Возразил он, — но с нею подчас… —
«Что, мой друг? говори — это ново!»
Сильный спор завязался у нас;
Всю нелепость свою понемногу
Обнаружил он ясно тогда;
Между прочим, сказал: «Слава Богу,
Что чиновник у нас не всегда
Добросовестен»… — Вот как!.. За что же
Возрождается в сыне моём,
Что всю жизнь истреблял я? о Боже!..
Старец скорбно поникнул челом.
«Хорошо ли, служа, корректуры
Вы скрывали от ваших детей? —
Я с участьем сказал: — без цензуры
Начитался он, видно, статей?»
И! как можно!.. —
Тут нас перервали.
Старец снова газету берёт…