Что-то острое впилось в спину под лопаткой. Сучок? Но нет сил пошевелиться. Когда он упал? Окружающее туманится и подёргивается вместе с толчками крови в разбухшей голове. Надо встать, встать, уцепившись за дерево… Кто-то мимо сознания прошёл вправо, влево. Удаляется. Остановить! Непонятно зачем, но — остановить!
Ты! Ты какого? — клокочет в горле. Тело стремится к уходящему, деревце надламывается, и Неделин опять валится на землю.
Он проснулся ночью.
Губы запеклись, он с болью разлепил их. Он чувствовал, как набухли мешки под глазами, они, казалось, оттягивали голову вниз, так были тяжелы.
Мучила жажда. Было, вернее, две жажды, первая — воды, вторая — вина. Сначала напиться. Нет, сначала что-то вспомнить. Что-то обязательно надо вспомнить. Неделин замычал, обхватив голову руками.
Чьи-то шаги. Это опасность. Бежать. Неделин встал, побрёл, с трудом перелез через ограду, опираясь на неё .руками, выпрямился и увидел перед собою милиционера.
Тебе сколько раз сказано, — прозвучал спокойный голос милиционера, — чтобы ты пил дома? А, Фуфачёв? Зачем ты своим видом людей пугаешь? Марш нах хаузе.
Да, иду…— хрипит Неделин, но идти не может, ему нужно что-то вспомнить — и именно сейчас, не отходя от палисадника.
Ну! — велит милиционер.
Сейчас, сейчас…
Деньги! Он же бросил здесь деньги. А деньги очень? нужны, на них можно купить чего-нибудь, чтобы стало легче. Сначала, конечно, просто пить, от такой жажды можно с ума сойти, а потом — чего-нибудь.
Я тут деньги, — бормочет Неделин. — деньги тут уронил.
Неужели? — не верит милиционер. — Ну, посмотрим.
Он включает фонарик, обшаривает палисадник лучом света, и возле растоптанного стаканчика из-под мороженого высвечивается смятый комочек. Милиционер поднимает деньги. Расправляет. Десятка, пятёрка, трёшница, несколько рублей.
У.
Хочешь сказать, твои?
Мои, честное слово, мои! — клянётся Неделин.
Врёшь, — говорит милиционер, суёт десятку себе в карман, а остальные отдаёт Неделину. — Смотри, поймаю на чём-нибудь. И не вздумай у меня сейчас за вином рыскать. Отконвоировать тебя, что ли?
Наверное, милиционеру нечего делать, если он решил прогуляться вместе с алкоголиком. Он идёт сбоку и чуть впереди, время от времени оборачивается и с улыбкой глядит на Неделина. А ночь хороша, тепла, тополя шелестят юношеской любовной тоской, девичьим испуганным и радостным шёпотом, громко блаженствуют сверчки, на душе у милиционера грустно и легко, он вспоминает, как десять лет назад седел ночами со своей невестой на качелях, привязанных к толстой ветке дерева, что росло возле её дома. Они медленно раскачивались, он обнимал её за плечи и говорил обо всём на свете, а в сущности — всё об одном, всё об одном… И милиционер опять оглядывается на алкоголика, то ли жалея его, то ли чувствуя своё превосходство истинного человека, которому есть что вспомнить в такую ночь, есть о чём и помечтать — о Тоне, например, с которой, конечно, не покатаешься на качелях на виду у всех, но как славно приходить к ней предутренней порой, стучать условным стуком в окно, и тут же, буквально в ту же самую секундочку слышать свежее: «Кто? Кто?» — и немного попугать её, играя, изменить голос и сказать басом: «Храпишь, хозяйка, а дом горит!» Хороша жизнь, если не испохабить её, как этот бедолага, который придёт сейчас в свой срамной грязный угол к сожительнице. Фуфачёва и в вытрезвитель-то давно не забирают, потому что корысть с него невелика, до него и дотронуться-то можно разве что только ногой, и то потом сапоги чисть…
Милиционер привёл Неделина к ветхому кирпичному дому, они вошли в тёмный подъезд, милиционер пинком открыл дверь, у которой не было замка — или он был сломан, — и крикнул:
Встречай Фуфачёва, Любка Яковлевна!
Он тронул Неделина сапогом: двигай! Хотел дать пинка напоследок, но передумал: очень уж лирическое настроение. Вздохнул, плюнул с омерзением и ушёл.
Затхлые запахи, в которых было что-то совершенно незнакомое, новое для Неделина, ударили ему в нос.
Ничего! — сказал он себе. Это тебе и нужно — для последней черты, для последнего итога. Этого ты и заслуживаешь!
В темноте кто-то зашевелился, застонал.
Явился, гад! — протянул женский страдальческий голос. — Тебе, гаду, поверили… И ведь не принёс, скотина, знаю, что ничего не принёс! Зажги свет! Зажги, говорю! Или совсем готовый?
Заскрипела кровать, что-то поднялось, прошло мимо Неделина. Зажёгся свет.
Перед ним стояла женщина лет пятидесяти с опухшим лицом, глаза смотрели в щёлочки, шея женщины была грязна, белели только складки морщин, жидкие волосы мокро висели по щекам. Женщина была одета в рваную сиреневую кофту, в зелёную юбку из нетленного доисторического кримплена, ноги босы, жёлтые отросшие ногти загибались.
Проспался уже где-то? Гад! — Женщина плюнула в Неделина, но так слабо, что плевок не долетел, упал на пол. Шаркая ногами, она побрела к постели, легла, покрылась грязным красным одеялом, из дыр которого торчала вата, поправила, кряхтя, под головой подушку.
Ничего не принёс? — безжизненно спросила она. Неделин не ответил, думал о воде. Увидел дверь, вошёл: кухня. Долго и жадно пил воду из-под крана. Вернулся в комнату, огляделся, где бы сесть. Но, кроме постели, круглого стола без скатерти, шкафа и радиоприёмника, в комнате ничего не было. Постель, очевидно, служила и лежачим, и сидячим местом. Неделин сел на пол.
Скотина, скотина, скотина! Выла женщина.
А Неделин, чувствуя себя во власти второй жажды, думал: она наверняка знает, где сейчас, ночью, можно достать.
Деньги есть, — сказал он.
Правда?
— Я говорю.
Что ж ты не взял-то ничего?
Не могу. Сердце болит.
Сердце! Сволочь ты последний, а не сердце! Сходи к Светке!
К какой Светке?
Не тяни душу, гад, не придуривайся! К Светке-парфюмерше. Поругается, но даст. На дешёвый-то хватит?
Не знаю.
А то скажет: только дорогой, и что тогда? Иди, гад!
Прошло несколько минут. Женщина не вступала больше в спор.
Наконец, мучаясь, она поднялась с постели, проковыляла к Неделину. Он дал ей деньги.
Ещё есть?
Нет.
Чтоб ты мне всё дал? — лицо женщины покриви лось, пытаясь изобразить недоверчивую усмешку, но ничего не вышло.