— Я об этом и говорил. Потому и решил все изменить.
— Но когда ты поспишь со мной ночь, две, в лучшем случае три, ты вдруг проснешься, с ужасом посмотришь на меня и спросишь, как в той сказке: как эта ведьма попала в мою постель? И уйдешь от меня до рассвета и никогда больше не вернешься.
— Скажи, что ты хочешь, и я это сделаю.
Я долго смотрела на него, потом опустила глаза. Отвечать я была не в силах.
— Хочешь, я откажусь от всего — от акционерного общества, избирательного округа, общественного положения, от своей партии, товарищей, друзей и снова стану бедным студентом?
— Никогда, никогда я не соглашусь на то, чтобы ты унизился ради меня. Я знаю, даже если ты станешь бедным, ты останешься таким, каким сделала тебя привычка, — будешь таким же, как сейчас. И я останусь, чем была, — дочерью крестьянина, простой женщиной, служанкой. У меня нет ничего, кроме жажды стать человеком, знать что-то, уметь что-то, не позволять никому платить за меня, платить самой. Где же найдется для нас место?
— Теперь ты видишь, что Патагония не такая уж глупая идея.
— А существует ли Патагония?
— Я покажу тебе ее на карте.
— А это не какая-нибудь дикая пустыня?
— Разве это не все равно? Скоро весь мир станет пустыней.
— А я-то думала, что именно теперь начнется расцвет мировой культуры. Я думала, что мы становимся людьми.
— Из этого ничего не вышло. Никому уже и в голову не приходит, что капитализм можно спасти и тем более укрепить, даже получая помощь на бедность из Америки. Одичание стоит у дверей.
— А коммунизм? Разве коммунизм — одичание?
— Я этого не говорил. Как бы там ни было, капитализм, погибая, увлечет за собой в пропасть и мировую культуру.
— И Исландию?
— Есть суша и море, разделенные между Востоком и Западом, и есть атомная бомба.
— Неужели Исландия отдана во власть атомной войне?
Он вдруг поднялся, подошел к радио и включил его; послышался голос какого-то испанца, говорившего с другого конца света:
— Идет борьба между двумя принципами. Фронт проходит через все страны, все моря, всю атмосферу. Но главное — он проходит через наше сознание. Мир сегодня — это атомная база.
— Тогда и Патагония тоже.
Ему наконец удалось найти легкую музыку. Он сел на ручку кресла и обнял меня.
— Патагония — это совсем другое. Патагония — это страна будущего в настоящем, страна, которая с самого начала была такой, какой станут Европа и Америка, — пустыней, где глупые пастухи пасут овец. Я надеюсь, ты понимаешь, что мир, в котором я живу, осужден и приговор обжалованию не подлежит. И мне это безразлично, я ничего не теряю, даже отказываясь от всего. Решай ты. Скажи, что нам делать?
Глава двадцать четвертая
Площадь на рассвете
Я открыла глаза после короткого сна; по-прежнему слабо горел ночник. Меня охватила странная тоска, как будто я очутилась одна в пустыне. Кто я? Кто этот человек? Я выскользнула из постели и неслышно оделась. Спал он или делал вид, что спит? Дверь была открыта, и я вышла, держа свой сундук в руке. Только на лестнице я надела ботинки. И вот я иду по пустынным улицам, дует холодный утренний ветер, город спит.
Электрические фонари пришли на смену звездам, но они не являют нам небесного знамения. Поэтому миру не хватает глубины. Я одинока. Я так одинока, что даже мое второе Я, вызывающее стыд и раскаяние, исчезло. Я устала, мир кажется мне плоским. Я — человек, оказавшийся вне людей, или, вернее, женщина — вне действительности.
Я снова стою на площади, там, где стояла вчера вечером. Тема пролога снова звучит в эпилоге, только в другой тональности, в другом ритме, сопровождаемая странными аккордами, и содержание ее полностью изменилось. В сущности, я ничего не узнаю, кроме своего деревянного сундука. Площадь, которая вчера кишела людьми, шумела тысячами лошадиных сил, сейчас пуста и тиха. Я сажусь на скамейку посредине площади; я устала.
— Что с тобой?
— Ничего.
— Что-нибудь случилось?
— Нет, ничего не случилось.
Так я начинаю длинный и, наверно, очень значительный разговор, может быть, с каким-то бесплотным духом, может быть, с самой собой, может быть, с богом, давно забытым или даже никогда не существовавшим. Вдруг я поднимаю глаза и вижу — передо мной стоит человек и смотрит на меня.
— Мне показалось, ты хнычешь.
— Нет, нет. Я немного устала. Я только что приехала.
— Здравствуй, добро пожаловать! — говорит человек. — Неужели это ты?
— Кого я вижу! — восклицаю я. Это мой добрый знакомый, один из учеников органиста — развязный полицейский, никогда не терявший присутствия духа, всегда видевший вещи в их истинном свете, возможно, именно потому, что у него такой солидный зад.
Я встаю, как это делают крестьянки, когда здороваются с мужчиной, и говорю:
— Здравствуй.
— Куда направляешься, дорогая?
— Я только что приехала с Севера.
— В такое-то время? На рассвете?
— Автобус испортился, мы из-за этого опоздали и только что прибыли. Я жду, пока рассветет как следует, чтобы не будить людей.
— Послушай, дружок, давай выпьем кофе у нашего учителя, он вряд ли уже лег спать. И ты расскажешь нам о музыке на Севере.
— Лучше расскажи мне о том, что делается на Юге.
— Ах, дорогая, что могло произойти за это время? Убийство ребенка на улице теперь не новость, не новость и то, что люди напиваются до потери сознания, чтобы набраться храбрости и бить своих жен. Сейчас главный лозунг: продать страну, выкопать кости.
Я рассказала то немногое, что знала об этом: о приезде Богов с двумя ящиками, в которых, как они утверждали, были кости, и о том, что, пока наш пастор собирался устроить похороны, правительство забрало эти ящики.
— Да, бедняги эти Боги, — сказал развязный полицейский. — В тот самый день, когда кости прибыли из Копенгагена, представители иностранной державы потребовали подписания соглашения. Альтинг так спешил с продажей страны, что у него не хватило времени на торжественные похороны останков Любимца народа. Поэтому, когда кости прибыли, министр послал записку в порт и просил сдать их на склад «Снорри-Эдда», пока не закончится заседание альтинга. Заседание затянулось далеко за полночь, потому что коммунисты выступили против доллара, и альтингу удалось продать страну только к утру. А за это время бандиты выкрали кости.
— Значит, нас продали?
— Конечно. Продали суверенитет страны. О'кэй! На Рейкьянесе построят транзитный аэропорт, и там по пути с Запада на Восток будут отдыхать благотворительные миссии.
— Кто же на это согласился?
— Какой ты ребенок, если задаешь такие вопросы. Да все наши ура-патриоты.
— Те самые, которые клялись своими матерями?
— Конечно. Уж не думаешь ли ты, что кто-то другой хотел продать нашу страну?
— А народ?
— Нам в полиции дали приказ держать наготове слезоточивые бомбы и другие хорошенькие вещички для народа. Но народ ничего не сделал. Народ — ребенок. Его учат, что преступники находятся в тюрьме на Скоулавэрдустиг, а не в здании альтинга на Ойстурвёдлур. Может быть, он иногда и колеблется в своей вере, но, если политические деятели достаточно часто клянутся и достаточно громко кричат «ура», он снова начинает верить. Народу не хватает воображения, чтобы понять политиков. Народ слишком доверчив.
— Когда летом на Севере я услышала их клятвы, я сразу почувствовала, откуда ветер дует. Теперь меня так просто вокруг пальца не обведешь. И раз уж мне посчастливилось встретить знакомого, я хочу спросить тебя еще вот о чем: что нового в «Северной торговой компании»?
— Ты и этого не знаешь?
— Я ничего не знаю.
— И даже не знаешь, что он попал туда?
— Кто попал? Куда?
— Если ты ничего не слышала, то уж и не знаю, стоит ли тебе рассказывать.
— Туда? Куда туда?
— На Скоулавэрдустиг.
— В тюрьму?