Глава двенадцатая
Барышня Альдинблоуд
Альдинблоуд часто смотрела на меня рассеянным, отсутствующим взглядом, так что мне становилось не по себе. Иногда мне чудилось, что в ее взгляде отражается вся жизнь — от нежного растеньица, которое упрямо тянется кверху на суровых скалистых берегах Исландии и Гренландии, до бога-убийцы, глядящего из бездны горящими, сладострастными глазами. Случалось, что я в смущении спрашивала:
— Что ты так глядишь, дитя мое?
Но она продолжала молча смотреть, медленно и спокойно жуя резинку. Она бесшумно скользила по комнатам, курила длинные папиросы, подобно кинодиве. Порой она бралась за уроки, и тогда особенно много курила и жевала, писала огромными прямыми буквами сочинение, отчаянно царапая пером по бумаге, — мне казалось, будто кто-то рвет мешковину. Потом опять хваталась за американский детективный роман, на обложке которого был изображен убийца в маске, с окровавленным ножом в руке и испуганная девушка с голыми ляжками, с тонкими длинными ногами, в туфельках на высоченных каблуках. Иногда она зарывалась в журналы мод, которые мать и дочь каждую неделю, а то и каждый день получали со всего света. Стройное молодое деревце, воздушное создание в образе женщины, наяда, выращенная в комнатах. А я — неуклюжая девушка из горной долины. Разве удивительно, что я смущалась в ее присутствии?
Я никогда не забуду, как я первый раз принесла ей кофе в постель.
— Доброе утро.
Она проснулась, открыла глаза и посмотрела на меня словно из другого мира.
— Доброе утро, — повторила я.
Она долго молча смотрела на меня. Но когда я собиралась повторить приветствие в третий раз, она вскочила и в волнении остановила меня:
— Нет, не говори, не говори этого! Прошу тебя, не говори!
— Разве я не должна поздороваться?
— Нет, я не выношу этого. Это два самых отвратительных и безумных слова, которые я когда-либо слышала. Не говори мне их больше.
На следующее утро я молча поставила кофе на ночной столик и хотела уйти. Тогда она сбросила с себя перину, спрыгнула с кровати, побежала за мной и вцепилась в меня ногтями:
— Почему ты не говоришь?
— Чего?
— «Доброе утро». Мне так хочется услышать это от тебя.
Однажды, когда я работала, она отложила свои тетрадки и стала рассматривать меня. Потом вскочила, подошла ко мне, впилась в меня ногтями и сказала:
— Скажи что-нибудь.
— Что?
Она медленно и спокойно щипала меня и, улыбаясь, внимательно следила, как я переношу щипки. Потом спросила:
— Поколотить тебя?
— Попробуй.
— Я убью тебя, ладно?
— Пожалуйста.
— Я люблю тебя.
— Я не знала, что девушки говорят друг другу такие слова.
— Я съем тебя.
— Смотри не подавись.
— Ты ничего не чувствуешь? — Она перестала улыбаться, ей, очевидно, стало скучно.
— Мне немножко больно, — ответила я.
Тогда в ней снова пробудился интерес, она еще глубже вонзила свои покрытые черным лаком ногти в мою руку и еще раз спросила:
— Что ты чувствуешь? О, расскажи, что ты чувствуешь?
Я думаю, она вначале приняла меня за животное, как я ее — за растение. Растению интересно узнать, что чувствует животное. Но я никогда прежде не замечала вражды к себе с ее стороны. Конечно, ей было смешно, что деревенская девушка привезла в цивилизованный дом такой варварский инструмент, как фисгармония, и начала играть упражнения, которые сама она разучивала, когда ей было четыре года, раньше даже, чем научилась грамоте. Но все же к этой девушке с Севера она испытывала не больше вражды, чем тюльпан к корове.
Однажды она подошла ко мне, когда я была занята работой, обняла меня, прижалась, укусила и сказала:
— Сатана! — И отошла.
На другой день она долго, испытующе смотрела на меня и вдруг спросила:
— О чем ты думаешь?
— Ни о чем.
— Расскажи! Будь милой, расскажи! Прошу тебя.
Но мне казалось, что пропасть, разделяющая нас, настолько глубока и широка, что, даже если бы я думала о чем-нибудь очень безобидном, я не сказала бы ей об этом.
— Я думаю о коричневой овце.
— Ты лжешь!
— Может, кто-то лучше меня знает, о чем я думаю?
— Знаю.
— О чем же?
— Ты думаешь о нем.
— О ком?
— О том, с кем спишь.
— А если я ни с кем не сплю?
— Тогда ты думаешь о другом.
— О чем?
— О том, что скоро умрешь.
— Спасибо. Теперь буду знать. Раньше я этого не знала.
— Да, теперь ты это знаешь.
Она захлопнула книгу, которую читала, поднялась, подошла к роялю и начала играть одну из прекрасных, до слез волнующих мазурок Шопена, но сыграла только начало и неожиданно перешла на дикую джазовую музыку.
Глава тринадцатая
Вечеринка
Хозяин тоже улетел на некоторое время, захватив с собой мягкий желтый кожаный чемодан, хорошо пахнущий и скрипящий. Я осталась с детьми одна. И тут выяснилось, что присутствие хозяина оказывало сдерживающее влияние, ибо, как только он уехал, дом стал не дом, а базарная площадь. Сначала в первый же вечер явились официальные и тайные друзья детей, затем друзья друзей и, наконец, бездельники с набережной. В передней стоит ящик с вином. Я не знаю, кто за него платил. Гости принесли с собой музыкальные инструменты. Какая-то девица танцует на рояле. В полночь из ресторана присылают подносы с бутербродами. Опять-таки я не знаю, кто за них платил. Слуг не зовут, гости обслуживают себя сами. Грешница Йоуна давно уже легла спать, и никакой звук, кроме голоса совести, не проникает в ее глухие уши. Я брожу по дому, стараясь держаться от гостей подальше.
Я думала вначале, что дети просто затеяли бал, но вскоре поняла, что ошиблась. Всего несколько пар протащили друг друга по полу в каком-то диком американском танце, зато гости много пели — стараясь перещеголять друг друга, они издавали самые отчаянные вопли; мне никогда раньше не приходилось слышать таких душераздирающих звуков, какие я услышала в эту ночь. Потом гостей начало рвать, сначала в уборных, затем в коридоре и на лестницах, наконец они облевали ковры, мебель и даже музыкальные инструменты. Казалось, что все со всеми обручены: они беспрестанно лизались. Но я не думаю, чтобы кто-нибудь из них был с кем-нибудь обручен, все это было просто разновидностью американского танца. Прекрасная, по-детски худенькая Альдинблоуд повисла на длинном американизированного вида парне, уже начавшем лысеть, он был по крайней мере вдвое старше ее. В конце концов она скрылась с ним в своей комнате и заперла дверь изнутри.
Я была не в силах помешать этому, да и морально чувствовала себя не вправе вмешиваться. Передо мной была какая-то новая форма человеческой жизни, может быть не такая уж новая, но я это видела впервые. Около трех часов ночи я вспомнила о своем Гуллхрутуре: что-то сейчас делает мой милый мальчик, не бродит ли он в темноте ночи и не крадет ли норок, а может быть, и револьверы, не режет ли телефонные провода? Я открыла дверь и заглянула в комнату братьев. В кровати старшего лежала мертвецки пьяная пара и лизалась, а в кровать младшего кто-то положил девушку в испачканном блевотиной парчовом платье, сложив ей руки на груди, как покойнице.
Радио было настроено на американскую станцию, из приемника неслось лошадиное ржанье, ужасающий вой и свист. Я заметила, что дверца шкафа приоткрыта и внутри виден свет. Что тут происходит среди всей этой оргии? Два мальчика играют в шахматы. Они сидят, согнувшись над шахматной доской, в шкафу, бесконечно далекие от всего, что делается в доме. Это похитители норок и револьверов — Гуллхрутур и его двоюродный брат. Они ничего не ответили, когда я заговорила с ними, не взглянули на меня, хотя я долго стояла у дверцы шкафа и смотрела на них. И при виде этих мальчиков я снова обрела веру в жизнь, которую ничто не может уничтожить, на душе у меня стало легко, мысли улеглись. Некоторое время я наблюдала за ними — они спокойно играли в шахматы под вой американской радиостанции, четырех проигрывателей, нескольких саксофонов и барабана. Потом я поднялась в свою комнату, заперла дверь и легла спать.