— В победу? Как ты себе представляешь победу? Ну, например, разобьют Германию Англия или Франция. Или, может быть, большевики. Но ведь самого-то главного это не изменит.
— Что вы имеете в виду?
— Тот факт, что могла иметь место подобная война. Это ведь уже как первородный грех: человечество развращено, и это непоправимо. Ничто уже не сможет стереть со страниц истории наших дней, когда чудовищное варварство одержало верх.
— Возможно, еще хуже будет.
— Возможно. Но то, что уже произошло, навсегда останется пятном на теле земли: победа самых низменных инстинктов человеческих.
— Инстинкт убийства, может быть, еще не самое худшее в человеке.
— Это верно. Равнодушие к убийству страшнее. Победило равнодушие, и это меня доконало. Я не живу. Я мертв, я, как и он, в могиле.
— Нет. Он верил, что все эти грехи можно стереть с лица человечества.
— Наивная вера. Ты ведь знаешь, что стало с такими, как он. Они погибали, хоть и верили. И погибали ужасно. Ужасно погибать, не расставаясь с верой в то, чему отданы все силы.
— Что вы такое говорите! Не надо!
— Почему же? Уметь не обманываться иллюзиями — это ведь не аморально, это необходимо.
— Но нельзя говорить это мне. Вы лишаете меня сил, вы подтачиваете их. А мне силы нужны…
— Для чего?
— Чтобы идти. Я должен идти. За себя… и за вас, если вы не возражаете.
— Как тебя понять?
— Очень просто. Да, так будет лучше всего: доверьте мне все, чего вы не осуществили. Я сделаю это за вас.
— Но, Анджей, — Януш взял юношу за руку, — мне ведь и самому неизвестно… я не знаю, чего я не осуществил. Как же могу я доверить тебе то, чего сам не знаю?
— Вы только скажите мне: «Анджей, иди». И я пойду. Знаете, дядя, мне самому этого не хочется, не хочется отказываться от всего, что мне кажется хорошим, красивым, единственно стоящим в жизни. Но сейчас — мы с Ромеком так решили, — сейчас я обязан выбрать, другое, как бы это мне ни претило, как бы ни противилось этому все мое существо.
— Этому противится сама природа человеческая.
— Нет, дядя. Человек очень сложная штука. Вы сами хорошо знаете это. Может, это вовсе и не противоречит человеческой природе. Бороться за свое, драться за свое логовище когтями и зубами.
— Я предпочел бы, чтобы ты сказал: бороться за человечность.
Анджей рассмеялся.
— Вы, дядя, весь в этих словах. Человечность — понятие очень неопределенное. Человечность завоевывается народом. Так по крайней мере мне кажется.
— Ну хорошо, Анджей. Взвалишь ты на себя эту тяжелую ношу. И чем это кончится?
— Обо мне вы не думайте, со своей ношей я сам справлюсь. Да и с вашей в придачу. И не думайте больше о том, чего вы не осуществили, все это я беру на себя.
— Мне немножко жаль тебя, дорогой Анджей. Я всегда мог думать шире и глубже, а ты в силу обстоятельств должен ограничивать себя. Ну что из того, что убьешь одного немца? Какое это имеет значение перед лицом тех событий, которые захлестнули наше время?
— А вы не думаете, дядя, что это может иметь какой-то символический смысл? Что уничтожение одного немца может высвободить скрытые силы?
— В ком?
— Во мне. Просто во мне! Высвобождение того, что нам не видно за ежедневной суетой. Не видно, но существует. Как в распаде атомов, о котором говорил вам профессор Марре Шуар. Вдруг проявятся скрытые силы.
— Но человек ведь не атом.
— Однако в каждом человеке таятся силы, о которых он и не подозревает. Может, и во мне есть такая сила? — И тут же Анджей ответил себе самому. — Нет, у меня ее нет. Но я создам ее. Перекую в себе все, что мешает моим целям. Я должен создать самого себя — а потом уничтожить…
— Что? Уничтожить?..
— Да. Не следует обольщаться. Меня уничтожат другие.
Януш снова пожал Анджею руку.
— Ты не должен обманывать себя, что совершишь нечто великое. Нет, это будет что-то мелкое, будничное. Никакого пафоса, никакого величия. Будет только страх, покорность со стиснутыми зубами. Не надейся, сегодняшний день тебе ничего не принесет.
— Никакой победы? — разочарованно спросил Анджей.
— Никакой. Победа не подвластна победителям, она существует где-то за пределами их деяний.
Анджей вздрогнул.
— Это очень страшно, дядя.
— Нет, не страшно. Обыкновенно. И ты и я, каждый из нас — это всего лишь один из номеров, одно из чисел. И не по нашей воле складываются в сумму эти числа. Они суммируются сами.
— И каков же будет результат?
— Э, если б мы это знали! Янек тоже не знал. А может, именно эта сумма их деяний и будет великой.
— Все равно, — все так же твердо сказал Анджей. — Все равно надо оставаться верным своим целям.
— Дорогой, — Януш улыбнулся, вспомнив Вевюрского, — только без пафоса, без лишнего пафоса. Все очень обыкновенно.
Анджей молчал.
— Жизнь обыденна, лишена торжественности. Она не похожа на театральное представление. Она подчинена будничному распорядку. К величию не приходят с величавыми жестами.
— Но я вовсе и не ищу величия. И что такое вообще величие?
— Нет, нет, — бурно запротестовал Януш, — оставим эти слова. И знаешь, о чем я хочу тебя просить?
— О чем?
— Никогда больше не будем так говорить — не будем произносить слова, которые мало что значат, когда они произнесены, и много — когда они только в мыслях.
— Вы не считаете меня романтиком?
— Это уж совсем другое — считаю я или не считаю. Я не хочу об этом говорить.
— Хорошо, дядя, — мягко сказал Анджей.
— И как бы там ни было, пойдем ужинать. Они поднялись со скамьи.
Глава двенадцатая
Равнина
I
… пустая, открытая и дикая равнина…
Адам Мицкевич
К осени 1942 года все как будто стабилизовалось. Во всяком случае, в жизни Голомбеков. Антек не возвращался, но Анджей и Геленка учились почти нормально. Панна Текла (были и у нее свои связи) раздобыла для Анджея арбайтскарту и устроила ему какую-то фиктивную работу в переплетной мастерской. Летом Анджею исполнилось двадцать два года. Был он стройный и высокий, но уже не такой юный, как тогда, во время похорон Эдгара. Удивленный взгляд Оли постоянно задерживался на нем. Когда Оля смотрела на младшего сына, она чувствовала что-то вроде испуга. «Необыкновенный мальчик», — говорила о нем панна Текла. «Красивый, но без сердца», — добавляла когда-то пани Шушкевич.
Началось великое сражение под Сталинградом. Как раз в это время решено было вызвать Антека домой.
В последнее время Анджей часто задумывался: где же, наконец, искать правильную, настоящую жизнь? Тем больше возможностей для этих размышлений представилось на пароходе, везущем его в Пулавы. Для поездки к Антеку решено было воспользоваться этим видом транспорта, как самым безопасным, — на железной дороге всегда было много облав. Выбрали пароход «М. Фаянс», отправлявшийся с варшавской пристани.
Был теплый осенний вечер. В общей каюте Анджей нашел себе укромный уголок, положил там рюкзак, а когда пароход, борясь с сильным в эту пору течением, оставил Варшаву позади, он вышел на палубу и сел на одну из боковых скамеек. Быстро темнело. Бурая вода пенилась за бортом. С обеих сторон тянулись низкие берега, покрытые порыжелым ракитником. Лишь вдалеке темнели деревья; среди них кое-где высоко поднимались тополя. Но дома стояли на таком расстоянии от реки, что с парохода не было видно даже крыш.
Вопрос: какая жизнь правильная? — относился, разумеется, не к этим безлюдным берегам, которые, казалось, дремали испокон веков вдали от всех страстей, а к тому, что творилось на пристани и на пароходе. Все, что громоздилось и шумело на пристани, здесь, на пароходе, старалось стать тише, незаметнее, скрыться от чужого глаза.
Наконец установилась полная тишина. И пассажиры, и экипаж, и буфетчица, похожая на ту буфетчицу, что описана Богушевской, — все попрятались в углах и закоулках парохода. Вокруг стало так пусто, что Анджей остро почувствовал свое одиночество.