Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Они спустились по Каровой к самой Висле. Шаги их гулко отдавались по булыжной мостовой — время было еще не очень позднее, но набережная уже опустела. Спустившись к воде, они уселись на высоком каменном парапете. Перед ними между двумя старыми баржами, служащими пристанью, виднелась открытая водная гладь. Но высокие фонари уже не горели, и старые лайбы спали, прижавшись к берегу, как спят животные в хлеву. Вода легонько поплескивала о берег и о деревянные стены пристани. Повсюду тянулись какие-то цепи и канаты, но этот уголок заводи был совсем свободен; черная, затененная вода переливалась, будто какая-то густая жидкость. Уровень воды был высокий. Только где-то у пражского берега виднелись посеребренные лунным светом затоны. У самого берега было темно.

Друзья уселись рядышком, потеснее, так как становилось уже прохладно, и долго молчали.

Как всегда, первым заговорил Алек, тоном спокойным и рассудительным. Губерт всегда изводил его за то, что он якобы говорит в нос.

— Этот Малик просто идиот, — сказал Алек. — А о чем это вы думаете все время?

— Об «Электре», — без запинки ответил Губерт.

— Я тоже, — Бронек прямо-таки выдохнул эти слова.

— А я, пожалуй, думаю не столько об «Электре», — продолжал Алек, — сколько о том, какой смысл в нее вложен. О справедливости… вернее сказать, о недостижимой справедливости. Ведь вообще-то справедливым быть нельзя…

— Что ты говоришь? — возмутился Губерт.

— А как же? Ну хорошо, Электра уговорила Ореста, и тот убил мать… И что дальше? Ведь это же несправедливо.

— У Эсхила все потом уладили.

— Я знаю, взяли да проголосовали. Но черные шары дела не меняют. Факт остается фактом: человек убил мать — и все. У меня вот убили отца. Ну и что мне прикажете делать? Мстить большевикам? Не вижу ни малейшего смысла, потому что тот, кто убил моего отца, недосягаем, а уж тот, кто приказал убить, — тем более…

— А я вот думал о другом, — сказал Губерт медленно и раздумчиво, и это так непохоже было на него, что Бронек удивленно взглянул на приятеля. При лунном свете, когда взгляд привык к темноте, Губерт выглядел как-то таинственно, он словно был нарисован очень хорошим художником.

— Константен Гиз… — произнес Бронек вполголоса имя своего самого любимого художника. — А знаешь, я должен как-нибудь нарисовать тебя, — сказал он громко.

Губерт фыркнул.

— Благодарю. Твои натурщики обычно раздеваются догола.

— Тебя я нарисую в одежде, — пообещал Бронек.

— Не сбивай меня, — продолжал Губерт. — Так вот, я думал о другом. Совсем о другом. Есть такая сказочка об Электре и Оресте, сказочка о пагубных последствиях Троянской войны, о долге… тяжком долге, который пришлось взять на себя этим двоим… Это страшно — быть вынужденным так вот убивать. Ну, если бы я, например, узнал, что моего отца убила Марыся Татарская…

Тут Алек втянул воздух, точно от удивления или испуга, и взял Губерта за руку.

— А откуда ты знаешь, что не Марыся Татарская?

Губерт вырвал руку.

— Не делай из меня Гамлета — не выйдет. Но я еще и о другом… И как будто без всякой связи с этим представлением.

— Я тоже без всякой связи с этим представлением, — сказал Алек. — Понимаешь, какая штука: вот будто эта Вычерувна взяла меня за шиворот, точно бутылку за горлышко, и встряхнула. Все во мне перемешалось, и всплыло много такого…

— Вы дадите мне сказать наконец? — потерял терпение Губерт.

Мимо них вдоль берега шел полицейский.

— Что это вы тут, господа, посиживаете? — спросил он без всякой угрозы в голосе.

Друзья обернулись и увидели фигуру полицейского на фоне далекой, светящейся огнями Варшавы.

— Да так, сидим себе, болтаем. Не бойтесь. Мы студенты. Мы люди добрые, — откликнулся Губерт. Последние слова он произнес, уже повернувшись к реке, так что они прокатились над водой и ухнули в деревянный борт пристани. «Люди добрые» — прогудело, как в бочке.

Полицейский двинулся дальше неторопливой, упругой походкой.

— Ну-ну, — бросил он на прощанье. — Только без всяких фокусов.

От этого диалога, от этого гула на воде, от упругих шагов полицейского повеяло каким-то глубоким покоем. Бронек потянулся и лег на парапет.

— Мы люди добрые, — повторил он, и все замолчали.

Тучки, очевидно, сползли с луны, потому что вода посветлела. Не та, что у самого берега, — та была все такая же черная и густая, — а там, немного поодаль, как будто серебристый затон под пражским берегом растворился в русле Вислы и постепенно высветлил ее волны. Лодчонка, маленькая, утлая, на которой не видно было гребца, ползла по середине реки. Слышен был тихий плеск весла — такой звук издает какое-нибудь водяное насекомое.

— Да люди ли мы вообще? — произнес Бронек, но никто ему не ответил, — А знаешь, — продолжал он через минуту, ни к кому конкретно не обращаясь, — я вот иногда вижу предметы — эти барки, эту лодку, мост в отдалении — не такими, как они есть, а такими, как я хотел бы их нарисовать. А нарисовать — это значит открыть эти предметы, открыть, как дверцы, как калитку, чтобы увидеть, что скрыто в них. И хоть никогда не увидишь, что в них скрыто, они «зовут», как говорит Пруст, зовут к тому, чтобы открыть их. И это я называю искусством живописи. Вот в этом я и хотел бы выразить себя, выявиться как-то и только тогда почувствовал бы себя человеком…

— А я считаю, что смог бы выявиться как Электра, в каком-то действии. Хотя бы в извлечении меча, например, — сказал Губерт. — Ты понимаешь, почему меня так дико взволновала эта сцена, когда она откапывает меч — а она делала это, как настоящий землекоп: мне все казалось, что по мере того, как она выкапывает, извлекает этот меч, она становится человеком. Из какой-то бестии, дикого зверя, я бы сказал, — из старухи. И ты смотришь и веришь, что ей двадцать лет, что она превращается в человека. Рождается. Мне казалось, что мы присутствуем при родах. И вот она выявилась. Вот и мне бы выявиться таким же образом. Алек кашлянул.

— Вот как? — спросил он, снова говоря в нос, «аристократично», как называл это Губерт. — А вам непременно надо выявиться? Иначе вы и жить не можете?..

— Скучно, — сказал Губерт.

— Выявляйтесь, сколько хотите, но дайте же и мне хоть слово вставить, ведь вы же меня прервали на полуслове и давай, как павлины, хвосты распускать — кто красивее да кто умнее. А тут еще Губи-Губи ноет: «Скучно!» До чего все изячно, бла-ародно…

— Ну дай нам договорить, ведь мы недолго.

— Смотри на воду, смотри на воду, — бессмысленно и как будто про себя твердил Бронек, а сам, лежа навзничь, смотрел в огромное небо, на звезды, побледневшие от лунного света.

— Почему же недолго?

— Видишь ли, я хотел это сказать с самого начала: каждое поколение вздымается, как волна, каждое поколение призвано выполнить какое-то задание, открыть какую-то калитку, как изволил выразиться вот этот маленький художник, а потом опадает, омещанивается, уходит в песок и выполняет уже не задания, а только указания или обязанности. Как в море: взлетел гребень и — паф! — опадает, и берег ровный и гладкий, потому что это пляж. Так вот, Электра не пошла на пляж. Она взлетела на гребне волны и лопнула, как мыльный пузырь. Вот это-то и прекрасно. Она не пережила себя. Не хотел бы я видеть ее царящей в Аргосе, расхаживающей по дворцу с ключами от кладовки Атридов, в которой теперь одни лепешки, а раньше разве такое бывало… Ах, как бы я не хотел пережить себя… — расчувствовался Губерт, и только по этому монологу можно было понять, что выпитая у «Симона» водка все же подействовала на него.

— Ах ты ничтожество, — прогудел самым низким своим голосом Бронек, складывая губы так, точно он с трудом удерживался от смеха. — Никакой ты, оказывается, не коммерсант и не охотник…

— Охотник — это я, — вставил Алек.

— Ну, спортсмен…

— Хорошенький спортсмен, даже плавать не умею! — заметил Губерт.

— … а всего лишь поэт. А я и не знал даже, что ты способен рассуждать вот так…

Губерт тоже лег навзничь, глядя в небо.

45
{"b":"250259","o":1}