Во второй части оратории мы видим Савла и его подчиненных уже на пути в Дамаск. Савл заходится гневным речитативом, в котором он клянет христиан и грозит им местью. И тут перед ним возникает видение Христа. Оркестр вступает со всей своей мощью, в то время как ослепленный Савл оседает на землю со словами: „Боже, что за блеск! Колени гнутся, я сражен!“ В этот момент из уст Савла вдруг начинает литься голос самого Христа, наполняющий его изнутри: „О Савл, зачем со мной воюешь?“ Далее идет удивленный хор соратников Савла, не понимающих, какая сила вселилась в их строгого начальника. Его сменяет благословляющий Иисуса хор христиан, частью которого теперь становится воскресший для новой жизни Павел. Эти песнопения прерываются лишь единожды хором евреев, проклинающих Павла, и кульминируют в финале в оде Вечному Свету. ‹…›
В 1829 году в связи с реформой евангелической церкви нашему монарху Фридриху Вильгельму III для дворцовых богослужений понадобился хор, состоящий из отборных мужских и юношеских голосов и соответствующий самым высоким певческим стандартам. Генерал фон Витцлебен вошел по этому поводу в сношения с директором Певческой академии Цельтером, которому и было поручено провести подготовительную работу по учреждению хора, имея в виду, что последний, помимо королевских литургий, планировалось задействовать и для общедоступных богослужений в Прусской государственной церкви.
Цельтер подошел к делу со всей надлежащей ответственностью, опубликовав в трех наиболее читаемых городских газетах объявление следующего содержания: „Отроки хорошей телесной конституции, обладающие выразительным сопрано или альтом, приглашаются для безвозмездного обучения с последующим зачислением на работу к королевскому профессору Цельтеру в Певческую академию“. Это объявление размещалось с интервалом в одну неделю еще в двух последующих номерах, в результате чего к прослушиванию явилось 144 мальчика от 8 до 16 лет, из которых были избраны наиболее одаренные. Мужские голоса рекрутировались из солдат расположенных в Берлине гарнизонов — разумеется, и тут шанс попасть в хор был только у лучших из лучших.
Цельтер, перешагнувший уже на тот момент семидесятилетний рубеж и по-
прежнему загруженный до предела профессиональными обязательствами в академии, должен был исполнять при хоре скорее роль патриарха, цементирующего еще только нарождающийся коллектив своим неколебимым авторитетом. Руководство же хором Цельтер собирался как можно скорее передать одному из своих учеников. Не могу сказать, что я был особенно удивлен, когда выбор пал на меня, однако торжественность момента и осознание возложенной на мои плечи ответственности пронзили нас обоих так, что мы впервые в жизни упали друг другу в объятия. До сих пор помню мокрый след от его щеки, отпечатавшийся у меня на сюртуке.
Формальные соображения, однако, требовали, чтобы прямым начальником хора, в состав которого входили голоса из солдатского сословия, был назначен военный офицер, что и произошло в лице капитана, а позже майора Айнбека. Айнбек, не лишенный музыкального дарования и служивший в свое время фаготистом сначала во французской, а затем и прусской армии, обещал, однако, как можно меньше вмешиваться в ход репетиций и осуществлять лишь общий надзор за состоянием хора. Впоследствии нас даже связывала нежная дружба, хотя этот старый вояка иногда и подтрунивал над моим абсолютным невежеством в военных делах. ‹…›
Вопреки напутствию Цельтера, настаивавшего на фортепьянном сопровождении хоровых занятий, я вскоре полностью отказался от инструментов во время репетиций. Неожиданно меня подержал в этом мой милый коллега Айнбек, которому еще памятны были военные годы, когда он наставлял солдат в хоровом пении в тяжелых походных условиях, не имея возможности прибегнуть к помощи аккомпанемента, представлявшемся ему с тех пор неоправданным излишеством. Отдавая дань педагогическому энтузиазму Айнбека, вынужден, однако, заметить, что в более-менее стихийно сложившемся хоровом коллективе, где выдающиеся голоса соседствуют с просто талантливыми и, наконец, посредственными, обучение без инструмента представляет собой вынужденную меру и тяжелое испытание для концертмейстера, стремящегося любой ценой внести хоть какой-то порядок в вавилонскую сумятицу. Что же касается занятий с отборными, идеально послушными голосами, доверенными мне Цельтером, то здесь использование инструмента может принести больше вреда, чем пользы, ибо человеческое ухо воспринимает интервалы в их безупречной чистоте, в то время как фортепьяно с его равномерной темперацией способно передавать их лишь с приблизительной точностью, что неизменно ведет к огрублению слуха. ‹…›
Работа с новым хором требовала от меня большой выдержки и дисциплины, к которым не был я до сих пор привычен в такой мере. Тем не менее, оглядываясь назад, я считаю этот период одним из значительнейших и удовлетворительнейших во всей моей жизни, ибо едва ли кто-то мог вынести из этих уроков столько полезного, сколько я сам. Все яснее вставали передо мной строгие музыкальные принципы Палестрины и других великих композиторов ХVI века, представляющиеся многим моим современникам смирительной рубашкой, сковывающей подлинную творческую экспрессию. Мой опыт, однако, подтверждает прямо противоположное: эти правила не только не устарели в наше время, но и должны быть приняты за фундамент любого композиторского мастерства до тех пор, пока на свете существует многоголосие. ‹…›
Но как же уничтожить несуществующее? (зачеркнуто)
Как-то в одну из сред, когда мы с майором Айнбеком покидали зал после очередной репетиции, майор сделал мне доверительное сообщение о том, что высокопоставленные лица чрезвычайно довольны моей работой и, судя по всему, скоро следует ждать приказа о расширении хора до 60 голосов. Соответствующие изменения должны произойти и в моем жалованье, которое планируется поднять до 400 талеров в год. Приближались рождественские праздники, однако долгожданный приказ все не поступал. Наконец 16 января 1843 года я подписал у Айнбека заявление о готовности вступить в новую должность, после чего немедля занялся подбором свежих голосов.
17 марта мы с майором отбыли в Лейпциг с целью ознакомления с устройством и достижениями знаменитого хора мальчиков при Томасшуле и перенять у коллег драгоценный опыт. К моему глубокому сожалению, однако, вынужден я был вскоре констатировать, что исполнительское мастерство хористов лишь отчасти соответствовало репутации этого певческого института и едва ли оправдывало вкладываемые в него средства. И хотя усилие производить чистый звук, бесспорно, было заметно, однако же многое (практически всё) оставляло желать большего. При исполнении Баха чистота звучания устанавливалась лишь на определенном расстоянии от хора — эффект, который мы вполне могли оценить во время концерта в просторном зале собора. Значительно полезнее было бы все же, если бы хористы были приучены, упражняясь в маленьких помещениях, уже там достигать максимальной гармонии и полноты звука. Тогда вместо того, чтобы сглаживать огрехи, церковные своды могли бы только дополнительно украсить и без того совершенное пение, доведя его практически до ангельской непогрешимости.
Таким образом наша командировка едва ли могла обогатить нас примерами, достойными подражания, тем не менее в остальном пребывание в Лейпциге, о котором сохранил я еще юношеские воспоминания, оказалось для меня весьма приятным. Поездка по железной дороге из Берлина длилась всего каких-нибудь семь с половиной часов, что даже на меня, небольшого поклонника технического прогресса, произвело более чем выгодное впечатление. Поразительно было только то, что это чудо техники доставило нас не куда-нибудь, а в прошлое, существующее здесь, впрочем, на совсем другом положении, чем в Берлине, где новое постоянно пребывает в борьбе со старым. В Лейпциге же никому не придет в голову вытеснять старое новым. Наоборот, они уживаются бок о бок, подпирая и поддерживая друг друга, как в той усадьбе, где к деревянному забору на моих глазах пристраивали каменные ворота. Было поэтому нечто закономерное в том, что именно здесь встретил я человека, которого не надеялся уже увидеть живым — знаменитого Хауптманна, учителя моего покойного друга Курчманна. Хауптманн принял меня в бывшей квартире Себастьяна Баха, которую он теперь занимал, и с интересом выслушал рассказ о берлинской музыкальной жизни, в особенности о Певческой академии, где, как ему казалось, он всех знал — но, увы, только лишь в составе тридцатилетней давности.