Ночью встала в туалет, заглянула на кухню, а там на блюдце в красной кровавой лужице лежит лиловый кусок плоти, подсвеченный из окна полнолунием. Подошла к нему, потрогала — палец погрузился в мягкое и живое. Закричала, разбудила маму:
— Что это?
— Это печень.
— Чья?
— Ничья. Просто печень.
Уже в постели запустила руку в складку между ног и почувствовала ту же мягкость, какой никогда не бывает снаружи. Вздрогнула от причастности к тайне, будто бытие вдруг вывернули наизнанку. Подумала: «Это не мое. Ничье…»
Когда кто-то в доме заболевал, лекарства доставали из деревянной аптечки с намалеваным на дверце пейзажем: вихляющая в кустах тропинка поднималась куда-то наверх, куда вряд ли кому-то могло быть нужно, потому что там было все то же самое, что и внизу, если не считать темнеющего на самом высоком холме дома с ввалившимися окнами, который, очевидно, не стоил напряженного подъема. К этой картинке можно было подойти, как к чудотворной иконе, и попросить облегчения страданий. Аспирин против жара, йод от разбитой коленки, анальгин от ноющего зуба — пейзаж исцелял от всех недугов.
В одном довоенном фильме услышала про таблетки для бессмертия. Старичок ученый в смешной шляпе рассказывал про них полнощекой девушке в деревенском платке, пока оба прятались в каких-то руинах от налетов белогвардейцев. Девушка подшучивала над старичком и не верила в таблетки. «Вот мое бессмертие!» — говорила она, бодро прочищая винтовку. «Э нет, деточка, — возражал старичок. — Бессмертие в науке и ее изобретениях».
Нет уже давно этого старичка. И девушки тоже нет. А бессмертие осталось.
Радио в столовой транслировало только одну программу. Рычаг наверх — и квартира подключалась к корневой системе, питавшей ее нездешними звуками и смыслами. Рычаг вниз — и все исчезало. Пластиковый динамик радиоточки был единственным проводником вселенского разума, способного противостоять разобщающему безумию тишины. Что было бы с нами, если бы не этот голос — зовущий, причитающий, увещевающий, ласкающий, вездесущий?
Я играла в своей комнате, когда по радио начали вдруг передавать нечто чрезвычайно важное. Взяла с собой куклу, прокралась в столовую, забралась с ногами на табуретку и стала слушать:
Ты погоди, не спеши,
Ты погоди, не спеши,
Ты погоди, не спеши
Дать ответ.
Жаль, что на свете всего
Только два слова всего,
Только два слова всего —
Да и нет.
Иконоборец
Бабушка Лиля рассказывала:
«Нас в семье было пятеро — Шурочка, Васенька, Муся, Лена и я. Но были ведь еще Жоржик, Софочка и Ася. Мама хранила в шкафу их накрахмаленные платьица и рубашечки, которые никто никогда не надевал. Они исчезли, а мы остались. Вот ведь как бывает. Но для матери все дети равны — и живые, и мертвые, и нерожденные. Ты потом это поймешь.
После революции, мне кажется, люди стали крепче, закаленнее. Жили труднее, а умирать перестали. Прошла эта изнеженность, когда чуть что — сразу в обморок и нашатырь.
Я была папиной любимицей. Видишь, и на фотографиях я все время у него на коленях? Вся в него характером — могла часами сидеть и перебирать игрушки, и никто мне не нужен.
Мама с малых лет обучала нас, девочек, рукоделию и домашней работе. Она была горничная и белошвейка. Оставила службу ради детей, но сама обшивала нас полностью до самой войны. Ты тоже, девочка, учись, учись работать иголочкой. Потом пригодится!
В школе всегда занималась лучше всех. Особенно по математике. Не ложилась спать, пока не решу задачу. Хоть знаю, что если уж я не решу, то никто в классе не решит, а все равно не ложусь! Вот сочинения писать не любила, только через силу. Так это жутко — вывернуть всю себя наружу. Будто в душу пустить чужого. Нет, не могла.
Красавицей себя никогда не считала, но в седьмом классе стала замечать, что мальчики ко мне неравнодушны. Один все время писал записки — красноречивые такие, чуть ли не в стихах. А другой мне больше нравился, но молчал все время и смотрел сурово, будто осуждал за что-то. Потом вдруг на перемене случилось страшное. Я не видела, но мне рассказали: тот, молчаливый, ударил первого со всей силы кулаком в солнечное сплетение. Он упал и лежит, как мертвый. Приезжала „скорая“, отвезли в реанимацию. А я в тот же день разлюбила обоих, представляешь?
С мужчинами у меня сложно все складывалось: гордая очень была. Гордым в жизни труднее, но уж себя не переделаешь! Первой никогда не подойду, а если ко мне подойдут, то семь раз откажу сначала. Кому надо, еще придет, а нет — так и Бог с ним. Очень уж себя блюла и ни перед кем не роняла… Ты шей, шей! Что же так криво-то? Вот правильно: стежок за стежком!
После школы собиралась идти в науку, а зашла в гости к подруге. Там твой дед Олег сидел, он за ней тогда ухаживал. Сразу стало ясно: этот не отступится. Так чего же время зря терять?
Образования у Олега никакого не было. Перебивался подсобным рабочим. Но скажу тебе, более интеллигентного человека я за всю жизнь не встречала! Позже ведь у меня и главный инженер в любовниках был, и профессор — могла сравнивать. Но Олег их всех превосходил — по уму и по начитанности. Память была феноменальная: что прочел, то навсегда в голове осело. Видно, что тяжело ему это все в себе носить, но никуда не денешься. Многое и наизусть знал!
Иногда, бывает, начинает говорить, но словно бы не своим голосом. То есть голос-то его, а слова откуда такие берутся — непонятно. Сначала испугаюсь, а потом сижу, слушаю — интересно ведь. Говорит, как книгу читает, а книги-то и не видно. Спрашиваю потом: „Откуда это?“, а он молчит… Не отвлекайся, шей! Да наперсток возьми, все пальцы исколешь!
Был у него один приятель, у которого он все время книжки брал. Не приятель даже, а старший друг — священник. Олег часто заходил к ним на Петроградскую и всегда возвращался какой-то возбужденный. Что-то они там обсуждали, спорили даже. Я в следующий раз ему говорю: „Может, не пойдешь уже? Книжки вон можно и в библиотеке взять“. А Олежка мне: „Нет, пойду! Он меня один понимает! Да и нет таких книг в библиотеке!“ Отпускаю его с тяжелым сердцем. Сижу в нашей комнатке вечером одна, шью, вот как сейчас, а на душе неспокойно…
Однажды пришел от своего священника и говорит: „Мне знак был!“ Я спрашиваю: „Какой?“ А он рассказывает: „Когда батюшка в другую комнату за самоваром вышел, в окно голубь залетел, белый-белый. Метнулся и прямо на образ сверху сел, как в гнездо. Крылья на лик святой свесил, будто птенца своего согревает. Я хотел батюшку позвать, но словно окаменел — не могу ни рукой, ни ногой пошевелить. А когда батюшка сам вошел, голубя уже и след простыл. Значит, это явление было только мне одному, понимаешь?“ — „Нет, не понимаю“. — „Значит, это я прав был, а не он!“
Уж не знаю, о чем у них там диспут вышел, а только ограбили того попа через неделю. Все иконы в золотых окладах и кресты инкрустированные вынесли. Откуда и было у него столько? Самого батюшку чуть живого в квартире на полу бросили, а жену изнасиловали. Я и не знала об этом, пока за Олегом не пришли. Говорят, это он бандитов навел, а Олег и не отказывается. Навалили в отделении все эти иконы в кучу, спрашивают: „Узнаёте?“ А он посмотрел так вскользь и отвернулся: „Узнаю, но никого над собой не признаю!“ И протокол весь подписал не глядя.
На суд я не пошла. На восьмом месяце уже было тяжело, да и не могла ничем ему помочь. Осудили его на пятнадцать лет. Он мне потом из колонии письмо прислал: „Ты у меня самая лучшая, терпеливая, святая. Спасибо тебе, что ты есть! И за Сереженьку спасибо! (он родился уже тогда)? Мне от тебя ничего не надо. Только чтобы у тебя все было хорошо. Прости меня и не забывай!“ Там еще много чего было написано, и все так складно и хорошо. Но такое ощущение, что не от себя он писал, а будто опять по книге какой-то пересказывал. Махнула я рукой и не стала отвечать вовсе. Мне с моим Сереженькой интересней было. Я ему распашоночки шила и чепчики сама вышивала. Он у меня в коляске нарядный ездил, как кукла. Коляска самая простая — без регулируемой спинки и водоустойчивых шин…