Отец сильно сдал и похудел. Кожа у него стала восковой и дряблой и жалко висела на щеках, голубые глаза потускнели и завалились. Он согнулся и трудно переставлял ноги.
Когда Казимиров уходил на вокзал, мать лежала в постели заплаканная. Младшая сестра возилась возле нее с нюхательной солью. Отец старался бодриться и пошел проводить сына до дворцового парка.
У ворот он остановился и положил на плечо Казимирову высохшую костлявую руку. Сказал надтреснутым, неестественным баском:
— На тебя надеюсь… Не подведешь, не осрамишь. Бегать не будешь. С матросами живи хорошо. Матрос за добро сторицей отдаст. В мое время мы с матросом жить умели. А нынче молодежь на матроса плюет, ну и у матроса тоже слюна накипает. Плохое может выйти… — Помолчал и добавил вдруг со старческой бессильной злобой: — Надумали!.. Поход! «Гром победы раздавайся», а морда в крови. Не нужно все, не нужно… Бранденбур!
Жалко махнул рукой, ткнулся бородкой в щеку сына и, повернувшись, пошел назад. Войдя в парк, Казимиров оглянулся, и сердце его вдруг сжало острой, мучительной судорогой. Согнутая спина старика была жалка и страшна, и по этой обреченной согбенности мичман Казимиров понял, что больше никогда не увидит отца. Глотая неумолимо подступающие слезы, он почти бегом помчался через парк, повторяя с интонацией отца:
— Бранденбур… Бранденбур… Бран-ден-бур!
………………………………………………………
— Человек за бортом!
Мичман Казимиров вздрогнул и открыл глаза. Солнечный блеск ослепил его, и он опять на секунду зажмурился, успев только заметить, как вахтенный, размахнувшись, метнул через борт спасательный круг. С кормы звонко ударила сигнальная пушка.
Овладев собой, мичман Казимиров скомандовал:
— Боцман! Шлюпку на воду! Рассыльный! Доложить старшему офицеру!
И бросился к борту.
Пустая беседка терлась об обшивку. С нее болтался конец линя, полощась в воде. Саженях в двадцати от транспорта на синей волне белело донышко бескозырки Шуляка. Он плыл не к транспорту, а от него, странно быстро выбрасывая руки. Недалеко от Шуляка шла узкая алжирская фелюга с косым парусом в заплатах апельсинного цвета. Рулевой на ней, обмотанный по бедрам синей повязкой и по голове красной чалмой, перекладывал длинный румпель, ложась на утопающего. Трое кофейнолицых рыбаков перегнулись через высокий фальшборт, протягивая руки, чтобы подхватить плывущего.
Шуляк мотал руками все чаще и короче. Голова его ушла под воду раз. Потом второй. Бескозырка всплыла и поплыла отдельно.
«Не доплывет», — задохнувшись, подумал Казимиров и оглянулся посмотреть, почему мешкают со спуском шлюпки. Услыхал резкий окрик:
— Отставить шлюпку!
Матросы, уже стравившие шлюпку почти до воды, растерянно и бестолково стали выбирать тали, и шлюпка неровно пошла кверху, непристойно задрав корму.
Лейтенант Максимов, запыхавшись, подбежал к трапу.
Шуляк вынырнул из-под волны в третий раз, и сразу шестеро рук вцепились с фелюги в его намокшую робу и легко вытянули наверх. Рулевой опять переложил руля к берегу.
— Часовой! — крикнул лейтенант Максимов. — Зарядить винтовку. По моей команде стрелять по дезертиру.
Часовой у трапа, торопясь, задергал из подсумка обойму.
Лейтенант Максимов выскочил на площадку трапа и на воображаемом французском языке закричал удаляющейся фелюге:
— Эй! Tu!.. le chien nègre! Reviens ton petit bateau! Va ici momentalement, lâche noire… Ecoute tu! je donne l’ordre fusiller toi, canaille. Comprends? Va ici![47]
Мичман Казимиров брезгливо скривился. Скот! Нижегородский француз! Скалозуб!
Часовой навел винтовку на фелюгу. Рулевой, видя плохой оборот, направил фелюгу к трапу. Она стукнулась о нижнюю площадку, и парус в оранжевых заплатах, шурша, порхнул книзу.
Шуляк, бледный и мокрый, стоял в фелюге, почти до колен в скользком серебряном месиве рыбы. Он не смотрел наверх.
— Часовой! Взять эту сволочь на прицел, — приказал Максимов, и часовой, покорно, растерянно мигая, уставил жальце штыка в грудь Шуляка.
— Ступай на корабль, сукин сын, — сказал Максимов.
Шуляк с трудом вытянул ноги из рыбьей массы и, поддержанный арабом, вылез на трап. Он подымался, держась за фалреп, тяжело дыша, и на верхней площадке чуть не свалился. Прозрачными, смертно ненавидящими глазами взглянул в лицо Максимову и, дерзко закинув голову, сказал с присвистом:
— Ну шо ж! Бейте, убивайте, а работать на беседке не буду.
— Не будешь? — спросил Максимов угрожающе тихо, и на скулах его вздулись желваки. — Не будешь? Посмотрим! Часовой, по бунтовщику…
Резкая дрожь дернула все тело Шуляка. Он загнанно оглянулся. Сзади была вода, в которой он не нашел спасения. Впереди Максимов и вздрагивающее, поблескивающее на солнце колечко винтовочного дула, которое сейчас плеснет огнем и смертельной болью, разрывающей грудь.
За Максимовым, как в тумане, придавленные матросские фигуры с расширенными испугом и бессильным негодованием зрачками.
Шуляк мотнул головой и, не в силах оторвать взгляда от дула, деревянными ногами медленно и страшно, как мертвый, пошел вдоль борта к беседке.
Его опять привязали и спустили. Лейтенант Максимов, заложив руки за спину, наблюдал эту операцию, обводя глазами матросов.
— Не копаться! Быстрее!
Голос у него был уверенный и холодный. Стычка была выиграна. С матросским стадом нужно уметь разговаривать. Девятьсот пятый год кончился, теперь нужно держать этих скотов в ежовых рукавицах, ни на секунду не ослабляя хватки.
— Разойтись всем лишним! Что за кабак? Если увижу какую-нибудь сволочь не на месте, насидится у меня.
Он повернулся спиной к матросам и, проходя мимо Казимирова, с нескрываемым презрением и злостью бросил в лицо мичману:
— Вахтенный начальник! Туфля! За матросом доглядеть не могли. Палату общин разводите!
Мичман Казимиров молча проглотил оскорбление. Лишь немного побледнел и, круто повернувшись, пошел в рубку записать происшествие в вахтенный журнал.
Заржавевшее перо не выпускало чернил, приходилось ежесекундно макать его в чернильницу, но, выведя одну букву, оно вновь отказывалось работать. С трудом нацарапав две строки, Казимиров, вдруг ощутив прихлынувший к голове жар ярости, изо всей силы хватил ручкой в столик. Вонзившееся в клеенку перо лопнуло с жалобным звоном, вкладыш разлетелся щепками.
Не владея собой, мичман Казимиров заорал:
— Рассыльный! Канцелярского содержателя!
Пока пришел содержатель, мичман вертел в пальцах обломок ручки, все больше закипая бешенством.
— Перо какое! Перо! За чем смотришь! Воровать только умеешь? Домик строить собираешься? Я тебе построю, бандит! На пять суток под арест. Сменить перо! Чернил налить свежих, а не то я тебе глотку этой дрянью залью.
Перепуганный содержатель убежал с чернильницей. Мичман Казимиров уронил голову на столик и бессмысленно заерзал лбом по грязной клеенке, мысленно считая до ста. Это помогало всегда, когда сдавали нервы.
4
— Вы меня звали, Вадим Михайлович?
Лейтенант Максимов осмотрел вошедшего с ног до головы и внутренне удовлетворенно вздохнул.
— Да, мичман. Присядьте.
Мичман фон Рейер тщательно подтянул белые брюки. Избави боже, если складка ляжет не посредине коленной чашки, когда садишься, а как-нибудь сбоку. Мгновенно на брюках вздуется безобразный пузырь — кормилицына грудь — и вся элегантность морского офицера пойдет к черту. Одежду нужно уметь носить, и наука эта нелегкая.
Он, Рейер, умеет. На нем китель и после трех дней носки не имеет ни одной складочки, нигде не смят.
И сам Рейер гладок, как китель. Гладкие белесые волосы на гладкой голове, отполированное лицо. Стандарт роскошного блондина для девиц из публичных домов.
Подобрав брюки, Рейер осторожно присел в кресло, прямой и гладкий, вперив в Максимова голубые глаза влюбленной Гретхен.
— Вы сейчас свободны, мичман?
Вопрос задан таким тоном, что не предполагает отрицательного ответа. И хотя Рейер только что собирался предаться любимому и вполне осмысленному занятию — раскраске акварелью рисунков морских форм всех флотов, он утвердительно склонил пробор.