— Погодите, Саломатин поможет…
Саломатин бежал с кормы.
— Заделали пробоину, товарищ командир.
— Молодцы! — Лицо Терещенко просияло. Он звонко и протяжно выкрикнул: — Нахимовцы! По ко-о-о-ням!..
Даже комендор встрепенулся и поднял голову, с решимостью глядя на Терещенко.
— Перевяжите его и помогите вести огонь.
— Командуй, — сказал Саломатин, перевязав комендору рану. — Там еще Кузнецов у носового.
— Становись к кормовому, — приказал комендор, ковыляя к своему орудию.
У орудий снова стояли мотористы и с ними Саломатин. Первый же выстрел вернул комендору силы. Держась за леер, он прыгал на одной ноге от орудия к орудию, руководил огнем и ко всему еще шутил, подбадривал помощников.
— Веселей поворачивайтесь! — кричал он мотористам, прыжками приближаясь к орудию. — Это вам не у дросселей стоять. Саломатин, голову спрячь — отшибут…
Над головой прогудел снаряд, он окутал, канонерскую лодку черным дымом. Комендор удивленно оглянулся: таких у катеров не было. Сообразив, что это снаряд береговой артиллерии, он воспрянул духом.
— Видали, братки, бога войны! Огонь!..
На миноносце, на канонерской лодке что-то горело. Каждому из комендоров на катерах хотелось верить, что эти поражения врагу нанесла именно его пушка.
Время шло, а утро все еще оставалось серым, будто и не рассвело до конца, и тяжелые облака спустились так низко, словно они причалили к корабельным мачтам.
И все же Терещенко с надеждой поглядывал на небо, в сторону Ханко — не появятся ли оттуда самолеты. Самолеты появились — и наши и немецкие. Где-то над облаками шел воздушный бой. Из облаков вывалились наши морские бомбардировщики; они бомбили миноносец, и Терещенко видел, как тот зарылся носом в море. А под облаками кружила «чайка» — это Белоус направлял огонь Утиного мыса по канонерской лодке; она уходила, раненная. Третий корабль удирал, преследуемый нашими самолетами и катерами.
Бой уходил все дальше от Бенгтшера. Катера повернули назад, предоставив самолетам преследование противника. Все, кто был на палубах, смотрели теперь на Бенгтшер, возле которого маячил «Двести тридцать восьмой».
Так и не дождавшись красной ракеты, «Двести тридцать восьмой» медленно шел вдоль острова; он приближался к разрушенному маяку.
Саломатин снова стоял на рубке, не отнимая бинокля от глаз. Он различил у подножия маяка тела убитых, а на берегу солдат: они махали фуражками, подзывая «Двести тридцать восьмой».
— Наши, товарищ командир!
Терещенко левой рукой схватил бинокль. «Наши?..»
«Двести тридцать восьмой» подходил к маяку.
— Назад! — страшно закричал Саломатин, будто на «Двести тридцать восьмом» его могли услышать. — Ошибка, товарищ командир!.. Эх… ловушка…
Его голос звучал так виновато, словно это он подвел «Двести тридцать восьмой» под огонь.
Финны, переодетые в нашу форму, в упор расстреляли катер. Он медленно тонул. От берега к нему спешила финская шлюпка.
Но катер не сдался врагу.
Те, кто еще остался на нем в живых, повели тонущий корабль в сторону, на минное поле. Там, не спуская флага, катер затонул.
С палуб других «охотников» видели, как взорвался «Двести тридцать восьмой» и скрылся под водой, не став добычей врага.
В тумане утра корабли приспустили флаги.
Катера возвращались в базу. У одного пластырь закрывал пробоину на борту. У другого поредела команда. У третьего накренилась мачта, но флаг на гафеле развевался гордо.
«Двести тридцать девятый», который в бою был головным, едва поспевал сейчас последним.
С головного катера Полегаев запросил лейтенанта Терещенко:
— Нужна ли помощь?
Терещенко, все так же прижимая левой рукой правую на перевязи, повернулся, бросил быстрый взгляд в ту сторону, куда уходили вражеские корабли. Миноносец уже скрылся под водой. А та канонерская лодка, которая недавно грозила раздавить форштевнем катер Терещенко, теперь беспомощно плелась на буксире у другой лодки.
И Терещенко ответил:
— Дойду сам.
Глава одиннадцатая
Трудные дни
Расскин проснулся поздно. Он вскочил, глянул на часы — уже было утро. Удивленный и рассерженный проступком вестового, он вышел из каютки, наткнулся на опешившего часового — тот не знал, как быть: выпускать комиссара или нет.
Сообразив, в чем дело, Расскин громко позвал:
— Сергей Иванович, выручай…
Серое, осунувшееся лицо Кабанова поразило Расскина. Кабанов затянул его в каюту, сел на кровать возле маленького столика, расстегнул ворот кителя, словно освобождая себя от давящей тяжести, сложил на столе огромные руки — ладонь в ладонь — и, ничего не сказав, отвернулся.
— Плохо на Бенгтшере? — встревожился Расскин.
— Плохо. Маяк взорвали, но весь отряд погиб.
— Не успели снять?
— Совпали сигналы. У нас зеленая ракета — подать взрывчатку. У них — окажите помощь. Ночью с тыла они подбросили на миноносце и канлодках десант и отрезали нашу группу от материка. Ввели в бой даже авиацию.
— Корабли ушли?
— Ушла одна канлодка. Вторую повредил Кобец. Вряд ли дотянет до берега. Но миноносец потоплен. Два самолета сбито. Нет, не два, а три. Еще один сбил Бринько…
Кабанов словно искал утешения. Он понимал неизбежность потерь, но всегда болезненно переживал их.
— Увлеклись мы баталиями, Сергей Иванович. Я сам виноват, горячусь. Надо нам всю работу просмотреть с этой точки зрения. Все подчинить главной цели.
— После об этом поговорим, — махнул рукой Кабанов. — Наверху тебя ждут. — И словно выдавил из себя: — Погиб Антоненко.
— Сбит?
Расскин, не выслушав ответа, выбежал наверх, где у выхода из скалы сидели подавленные горем Игнатьев и Белоус. Они рассказали ему все, что произошло.
Антоненко под утро сидел на КП и писал письмо жене и сыну. «Ты, поди, уже беспокоишься за своего Лешу, — писал он. — Пока преждевременно. Будь уверена во мне, как в себе. Ты вовремя уехала с Ханко. Что творилось, когда начался артобстрел, тебе трудно вообразить. Семьи укрывались в подвале, где хранились наши дрова. Теперь всех вывезли под Ленинград. К вам мне не попасть до конца войны. А когда она кончится, сказать трудно. Можно лишь сказать, что война большая и жестокая. Виленька, чувствуй себя спокойнее. Вся твоя помощь в моей работе, не легкой, — это одно: береги себя, сына и в своем сердце меня. Это мое желание. А если что случится со мною, ни ты, ни сын не будете за меня стыдиться, а лишь гордиться. Вот и вчера досталось четырем фашистам от меня. На дне морском доживают свой век».
В шесть часов утра в тумане над морем появился «юнкерс-88». Он шел курсом на аэродром. Антоненко все еще находился на командном пункте, и Бринько взлетел один. Впервые Антоненко отстал от товарища.
Бросаясь к груженной щебнем полуторке коменданта, Антоненко крикнул:
— Успею!
— Не успеешь, он уже прошел! — кричали ему вслед, но Антоненко уже вскочил в кузов грузовика и барабанил по кабине шофера:
— Скорее, Ваня, скорей!
Он взлетел, как всегда, быстро, не надев шлема и не привязываясь. Но в ту минуту, когда Антоненко набирал высоту, Бринько уже сбил «юнкерс» над самым командным пунктом и садился на аэродром.
Туман густо окутал аэродром в это печальное утро. На посадочной полосе горели костры. Антоненко привык садиться при любой видимости. Но упал снаряд, и на полосе, перед самым самолетом, внезапно возникла воронка. Самолет еле перескочил через яму. Антоненко, непривязанного, выбросило из кабины.
Удар головой о пень был для Антоненко смертельным. Он умер на руках у Григория Беды, и его последними словами были:
— Мало… Мало сбил…
За сорок дней войны Антоненко сбил шестнадцать самолетов. В трех войнах — на Халхин-Голе, на финской и, наконец, за этот месяц на Балтике — Антоненко не знал ни одного поражения. У Антоненко летчики учились тактике молниеносного воздушного боя. Никто на Ханко не оповестит заранее о противнике. Противник всегда появлялся внезапно. Минуту промедлишь — ушел, не догнать его. Единственный шанс на успех — молниеносный взлет, стремительный бой, иногда тут же, над аэродромом, или дальновидный расчет, хитрость, разгадывание маршрута врага, и тогда внезапный перехват врага на возвратных курсах. В этом он был мастером и учителем. Антоненко был смел, любил машину и хорошо знал ее. И вот погиб — по оплошности.