Фомин даже не заметил, что Суденко острит и рисуется специально для него, для его журналистского блокнота. Этот матрос — храбрец, и поэтому все его шуточки казались Фомину остроумными и достойными газетных страниц. Но как изменился сам Суденко, когда к землянке пришел Власов и тут же, возле «чуда», вручил ему кандидатскую карточку. Он сразу стал простым, скромным парнем. Хотя речей тут не произносили и сам Суденко тоже не сказал ни слова, но по той тихой торжественности, с которой он взял в руки партийный документ и спрятал его на груди под бушлат, Фомин понял, с какой силой страсти он будет воевать впредь.
Возвращались с Куэна на рассвете, при первых лучах солнца. Фомин задумался: как уложить все, что он видел, в рамки газетного очерка? Он мысленно сочинил начало очерка и придумал заглавие: «Чудо-пушка Леонида Суденко», — это прозвучит просто и с долей юмора. Но тут ему пришла в голову мысль, что о пушке-то, пожалуй, и нельзя пока писать: попадет газета врагу в руки — пушку разобьют. «Что же, — с горечью подумал он, — придется секретарю редакции Фомину остудить корреспондента Фомина и безжалостно сократить его очерк до размера корреспонденции в тридцать строк».
* * *
В редакции Фомин застал Расскина — тот сидел на столе, окруженный сотрудниками, и что-то читал вслух. Фомин пробрался к железной печурке, ощупал ее — она была холодной — и присел. Он уже знал от сотрудников, что комиссар базы частенько захаживает в редакцию. Расскин никогда не передавал приказаний через посредников. Он приходил в подвал, сам все рассказывал, да при этом еще сообщал такие важные подробности, что сотрудник, выполняя приказание, испытывал благодарность к комиссару, который счел нужным раскрыть ему подоплеку дела. Журналисты любят быть осведомленными, и Расскин, кажется, всегда учитывал это обстоятельство. Он доверял редакции, а доверие ко многому обязывало.
Фомин понял, что Расскин читает вслух важный приказ Главного командования о положении на фронтах. Приказ был секретный, и, быть может, комиссар читал его не полностью. Но Фомину хотелось верить, что в редакции комиссар читает все. Приказ был очень суров и правдив. В нем говорилось о наших неудачах, хотя у нас не принято было такие слова произносить вслух. Фомин душой ощутил, что пришло самое главное в жизни, речь идет о жизни и смерти государства, о жизни и смерти народов нашей страны. Всенародная Отечественная война — это не на неделю и не на один месяц. Поднимаются миллионы людей, никакой пощады, никакого послабления не может быть малодушию, проявлению паники или трусости.
Расскин дочитал приказ и сказал, что по приговору трибунала один лейтенант расстрелян за отказ ехать на передовую, на острова. Фомин почувствовал физический гнет от того, что это случилось на Ханко. Страшные слова «трус», «дезертир» звучали для него как отвлеченные понятия — он не мог представить себе, что подобное может быть здесь, на его Гангуте, где он находился лишь несколько дней, но где все представлялось ему Героическим. Но Расскин добавил к сказанному, что и здесь возможны случаи трусости или паники, если не принять жестких мер укрепления дисциплины.
— Иногда малодушие прикрывают пьянством, — сказал Расскин. — Все равно, мол, пропадать — такова несложная психология паникера. Тут мы будем беспощадны, и вы, газетчики, обязаны помочь в этом командованию.
Фомин понял, что комиссар не склонен к общим рассуждениям, он обращается к нему как к равному, вместе решающему боевую задачу, и это ему было по душе.
— Не думаете ли вы, друзья, что название газеты устарело? — спросил вдруг Расскин.
— Мы уже говорили тут между собой, что «Боевая вахта» — это что-то слишком мирное, — сказал Фомин. — Наступательности в этом нет. Хотелось бы в заголовке видеть слово «Ханко». Но утверждают, что это раскроет дислокацию гарнизона.
— Теперь можно, — сказал Расскин. — Только уж раскроем, что мы не на Ханко, а на Гангуте. Заголовок газеты должен каждый день напоминать бойцу о национальной гордости народа, о мужестве. Назовем газету «Красный Гангут»?
— Пахнет гражданской войной, — возразил кто-то из сотрудников.
— Вот и хорошо, — горячо вступился Фомин. — Мужество истории, помноженное на силу революционного советского героизма.
— Тогда так и доложу в Таллин: «Красный Гангут». А вас, Борис Иванович, — обратился Расскин к художнику Пророкову, — разрешите поздравить с успехом. Первые ваши рисунки отправлены финнам довольно оригинальным способом. — И Расскин рассказал про проделку Думичева на Петровской просеке.
— Можно каждый день на четвертой странице давать отдел сатиры и юмора, — волнуясь, предложил Пророков. — И листовки можно выпускать…
— Линолеума не хватит, — сказал Фомин.
— Не хватит — будем резать на паркете.
— Поддерживаю, — сказал Расскин. — У нас впереди трудные дни, и смех нам нужен злой, уничтожающий. Солдат хочет смеяться над врагом. Пусть все знают, что Гангут смеется над врагом и бьет его. А материалом снабдим с избытком: и линолеумом и темами…
Расскин выложил на редакционный стол номер финской провинциальной газеты «Вострам Нуланд», отобранный у одного из пленных, и пачку писем на ханковский фронт из финляндского тыла.
Газета, предназначенная для населения западного побережья Финляндии, в некрологе сообщала:
«В городе Ганге на восемьдесят пятом году жизни тихо скончалась вдова Хедвиг Локс».
— Бильярдисты называют такой прием «от борта — в угол», — рассмеялся Фомин. — Читатели должны из этого заключить, что Гангут занят финскими войсками…
— И что усилиями маннергеймовского правительства здесь даже созданы условия для тихой смерти финских старушек, — подхватил Пророков.
— Вот вам и начало для отдела «Гангут смеется», — решил Расскин. — Сатира может открыть огонь на поражение.
— Тут еще один блестящий материал, — сказал Пророков, перебиравший письма с приложенными к ним переводами. — Слушайте, что пишет финская дама мужу на фронт: «Дорогой Юган. На днях мы слушали радио о том, что скоро нас направят на жительство в Ганге. Говорят, задержка происходит исключительно из-за русских мин, которые еще не убраны. Что же ты мне не пишешь — собираться или обождать?»
— Пусть немного обождет.
— Препятствий, черт возьми, действительно много.
— Это можно графически изобразить в трех рисунках, — предложил Пророков. — Первый — «частые бомбовые осадки»; второй — «непроходимые леса советских штыков»; а третий — «дороги, испорченные фашистскими могилами»…
— Замечательно! И все это назвать: «Естественные препятствия на подступах к Ханко».
— Я вижу, вы специалист по заголовкам, товарищ бригадный комиссар, — улыбнулся Пророков. — У нас в «Комсомольской правде» дать хороший заголовок считалось особым искусством.
— Люблю я вас, газетчиков, — сказал Расскин. — Гордая и боевая профессия; большевистский журналист Ленин был вашим великим коллегой.
— И мы любим свое скромное дело, — тихо сказал Фомин. — Но мало нас. Нет поэта. Нужен специальный корреспондент…
— С вами начнешь по-хорошему говорить, так вы сразу забываете про субординацию и стонете в присутствии начальства.
— Наоборот, Арсений Львович, мы помним, кого и о чем надо просить!
— Нет у меня людей! — рассердился Расскин. — Вот Борис Иванович Пророков обучает Шпульникова. Ищите и вы поэтов среди матросов. Сейчас стихи пишет весь гарнизон. Привлекайте актив. Репнину закажите какую-нибудь историческую статью. Вашему приятелю Томилову… Помощников у вас много… — Расскин заторопился к выходу, словно спасаясь от новых просьб.
Глава шестая
Над Гангутом
Летчики собрались у самолета Петра Игнатьева. Стоя на плоскости машины, Игнатьев сказал:
— Мы слишком многое позволяем противнику. Командование приказывает проявлять смелость, инициативу, сметку, свойственные нашему народу. Это значит — не ждать, пока враг придет сюда, как мы ждем. Надо врага искать. Какие будут суждения?