Фершо был не глупее Мишеля. Они достаточно давно жили у самого входа в Панамский канал, чтобы безошибочно разбираться в такого рода звуках. И оба знали, что прибывшее судно запросило лоцмана, а раз Дик Уэллер заводит свой грузовичок, чтобы ехать на пирс, значит, оно скоро пришвартуется к набережной.
Через несколько минут огромный черно-белый пакетбот бесшумно заскользит по шелковой глади водоема с бесчисленными головами пассажиров вдоль борта, напоминающими мишени на стрельбищах. Обгоняя Дика Уэллера, Мишель уже мчался в мыслях ему навстречу, расталкивая полицейского и таможенника, вдыхая красноватую пыль набережной и запах пряностей и мазута, ничего не упуская из виду — ни бросившихся за чалкамя негров и индейцев, ни торговцев сувенирами, ни гидов, стремящихся первыми взойти на борт, ни строгого вида пассажира в колониальном шлеме, фотографирующего пеликанов, ни стайки девиц в белом, вереницей, словно школьницы, идущих вдоль кают.
Но вот в бортовой части открылся трап, и Дик Уэллер, веселый и сильный, с протянутыми руками устремился по палубе на кухню.
Послеобеденный сон Фершо должен был закончиться уже пятнадцать минут назад. Но это не была сиеста в полном смысле слова. Старик утверждал, что практически не спит ночью. Устроившись в своем шезлонге, скрестив руки на животе, с открытыми или закрытыми глазами, он иногда приподнимался, чтобы сплюнуть, покряхтеть, проглотить одно из лекарств, лежавших в тюбиках и коробочках на стуле у изголовья.
Он знал, что Мишель ждет, что лишь для виду стучит на машинке, что у него и потом хватит времени, чтобы перепечатать — в который раз! — первые странички рукописи.
Так отчего же он лежал неподвижно, притворяясь спящим? Просто он знал: прибыл корабль «Санта-Клара», принадлежащий компании «Грейс Лайн» и осуществлявший рейсы на линии Нью-Йорк — Чили, что вторым помощником капитана на нем служит молодой человек тех же лет, что и Мишель, что они познакомились во время последней стоянки и подружились.
Этого было вполне достаточно. Сколько времени у него обычно уходило на диктовку во второй половине дня? Около двух часов. Если только это вообще можно было назвать диктовкой. Он вставал, садился, прижимался спиной к стене, что-то бормотал себе под нос, наклонялся, чтобы прочитать напечатанное. Неужели он, считавший себя таким пройдохой, был столь наивен, что надеялся, будто начатый им огромный труд имеет хоть какое-то значение, что найдется издатель, чтобы его напечатать, и читатель, чтобы прочесть?
В течение целого года он каждый день писал мемуары, стремясь вставить в них все, что с ним было, начиная с событий в молодости и вплоть до философских размышлений, пришедших ему когда-то в голову во время пребывания в джунглях, не лишенные интереса наблюдения за жизнью животных и туземными нравами и подробности распри со своим врагом Аронделем.
Ему вечно казалось, что он что-то забыл. Поэтому, едва закончив абзац, он уже недовольно, ворчал, что пропустил важные вещи, буквально истязал себя, пытаясь все припомнить. Именно с тех пор как он начал писать свои мемуары, Фершо так боялся умереть.
Было уже больше трех часов, а он все еще не начинал диктовку. Не мог же он не слышать, что Дик Уэллер вышел к себе во двор, что его служащие лихорадочно загружают грузовичок свежими продуктами — мясом, молоком, сыром, фруктами, овощами и рыбой, предназначенными для корабельной кухни. Обычно «Санта-Клара», прежде чем войти в шлюзы, стояла в порту не более трех часов.
Фершо поступал так нарочно. И внезапно Мишель увидел доказательство этого в его глазах: в какой-то момент, когда старик думал, что за ним не наблюдают, он приподнял веки, и оттуда блеснул холодно-серый взгляд — жесткий и одновременно торжествующий.
Он ликовал! Безобразно-грязный, расцвеченный полосами света, худой и больной, с кучей лекарств рядом с шезлонгом, этот человек, с тех пор как прилег и притворялся спящим, все силы вкладывал в то, чтобы придумать, как бы помешать Мишелю встретиться с другом.
Все было именно так — неумолимая и мерзкая правда, Мишель ничего не придумывал.
Действительно, Фершо жил теперь только тем, чтобы мешать своему компаньону получать удовольствие от жизни. Так, он мог часами придумывать, как бы воспрепятствовать Мишелю выйти из дому.
На какое-то мгновение взгляды их встретились. У Мишеля взгляд был тяжелый, полный злобы и презрения.
Веки старика захлопнулись, как створки раковины, но он не пошевелился, сдержался, всецело занятый обдумыванием своей грязной и мелкой махинации.
Фершо был уродлив. Никогда прежде он не выглядел таким уродом. В тот период, когда с ними была Лина, он отрастил бороду и казался даже красивым.
Теперь же он не следил за собой — во всяком случае, меньше, чем когда жил в дюнах, целый день валялся в сомнительной чистоты пижаме, на которой всегда не хватало пуговицы, и, если бы Мишеля спросили, что, по его мнению, самое уродливое в мире, он бы сразу ответил — вид бледной, покрытой белой шерстью груди старика.
Фершо был теперь неестественно худ, челюсть его выступала еще больше, а нога, когда он стоял в полотняных брюках, казалась не толще деревяшки, которой он стал пользоваться снова.
Они могли бы прекрасно поселиться на другой стороне канала, в Панаме, где жизнь была почти такой же, как в любой европейской столице, и где в дипломатическом квартале легко можно было снять удобную виллу.
Даже в Колоне имелось несколько современных зданий.
Фершо же выбрал пограничную точку между кварталом белых и негритянским районом. Когда солнце склонится еще больше на запад и будут подняты жалюзи, перед глазами на другой стороне бульвара предстанут деревянные домики, кишащие цветным населением.
Делал ли он это нарочно? Ведь они могли нанять белую прислугу, которая бы вела их хозяйство и готовила еду. У них же в услужении находился негр Эли, который не ночевал в доме, и которого никогда не было под рукой, когда он был нужен.
Фершо вообще перестал есть. Он вбил себе в голову, что у него рак желудка, и теперь питался одним молоком, бутылки от которого валялись по всей квартире.
Эта мания хоть давала Мишелю возможное по два раза в день выходить поесть в ближайший ресторан.
Мишель решил проделать опыт. Он перестал печатать, сложил листки в папку, встал и с видом человека, знающего, чего он хочет, направился в свою комнату.
И тотчас Фершо выглянул из своего шезлонга:
— Вы куда?
Значит, он следил за ним!
— Никуда. Жду, когда вы начнете диктовать продолжение.
— Который час?
— Сами знаете. Полчетвертого.
— Я, кажется, уснул.
— Нет.
Им не раз случалось смотреть друг на друга с ненавистью, разговаривать с видом людей, готовых укусить друг друга, подошедших к самому краю разрыва. Затем Мишель по привычке принимался за работу, а Фершо робко окружал его знаками внимания и даже нежности, не пытаясь скрыть своего унижения.
— Я думаю, самое время поработать, Мишель.
— Почему?
Он знал, что ответит старик. Это был еще один его трюк: вызвать сочувствие.
— Потому, что я долго не протяну. Сердце стало барахлить. Временами оно колотится с такой силой, то среди ночи я вскакиваю в постели, словно от звона будильника.
С карандашом в руке Мишель равнодушно смотрел на него. Нет, ему не было жаль старика. Он испытывал только отвращение. В течение многих лет Фершо жил один в джунглях, не боясь смерти. А теперь был одержим манией и страхами, присущими дряхлому шарику. Был ли он искренен? Не стремился ли вызвать у Мишеля жалость, чтобы удержать его рядом с собой?
— Вы будете диктовать?
— На чем мы остановились?
— На лиане.
— Что вы сказали?
— Говорю вам, на лиане. Вы причалили к ней н? лодке и стали размышлять о…
— Я хотел бы, Мишель, чтобы вы разговаривали со мной другим тоном.
— Говорю как умею.
— Вы не находите, что иногда ведете себя гадко? Вы злоупотребляете моей добротой.
— Ваша доброта заключается лишь в том, чтобы приковать меня цепями к углу веранды.